С высокого этажа моих нынешних лет этот бесшабашный парень видится мне нарочным, посланным к противнику с ультимативным требованием: не зариться на чужое, закатать свою Невскую губу.
Сколько раз еще во времена СССР я, приезжая хоть в российскую провинцию, хоть в национальную республику, слышала осторожный, обращенный ко мне, вопрос: а вы откуда, из Москвы? И отвечая: из Ленинграда, видела облегчение и жалостливую радость. Жалостливую – потому что блокада; облегчение – потому что власть: тяжкая, сверхприродная, бесчеловечная, перед которой все, кроме жителей столицы, равны.
Этот, один из главных признаков «столичного текста», в советское время отошел к Москве [51]. В лицах иных москвичей его знаки проступали так же явственно, как значок доллара в глазах карикатурных, из «Огонька» или «Крокодила», уолл-стритовских воротил. (Надо ли объяснять, что с «нормальными» москвичами – а тем более урожденными, потомственными, не меньше нашего страдавшими под приглядом Софьи Власьевны, – это соотносится примерно так же, как образ Роди Раскольникова, прячущего топор за пазухой, или Ивана Карамазова, что ни ночь беседующего с чертом, – с «нормальными» жителями Петербурга.) Хотя дело тут не столько в богатстве – в этом, якобы общем, пироге, от которого нам, ленинградцам, доставались ломтики, тонкие, как ущербный серпик над Петроградской, или, спускаясь с небес на землю, как полумесяц над Соборной мечетью, рядом с которой я теперь живу, – сколько в другом, нематериальном: как, например, звание города-героя, которое Москва себе присвоила, надеясь встать с Ленинградом в один трагический ряд.
Еще одно, хрестоматийное, – язык. Есть множество слов и выражений, отличающих Москву от Петербурга. Все эти пресловутые «булки хлеба» (мимо булочных с одноименным названием – на всякий случай забранным в иронические кавычки – не я одна, многие, с кем мы перекинулись по этому поводу недобрым словом, проходим с неприязненным недоумением: и с чего это им вздумалось к нам сюда лезть), бордюры-поребрики и прочие гречи-гречки и курицы-куры. Но все они тушуются перед главным словом, точнее говоря, выражением: «завоевать Москву» – так говорят (а главное, делают) энергичные провинциалы. В их число я охотно включаю и бывших ленинградцев.
Применительно к Петербургу это выражение – нонсенс, оксюморон. «Завоевать Петербург» нельзя. С ним, с его генетическим кодом, можно только совпасть. Несовпадение чревато: творческим бесплодием, гражданской гибелью, тоской и унынием, от которых единственное спасение – уехать, к себе, на свою малую родину. Либо, махнув рукой на все прежние мечты и надежды, тихо доживать. Все иные «завоевания» – иллюзия. Их судьба – раствориться, сорваться, сдернуться, кануть в Лету. Одним словом, исполнить собою то самое эсхатологическое пророчество, согласно которому Петербург должен рано или поздно исчезнуть – не то погрузиться в смрадное болото, не то улететь к черту на рога, сорвавшись с торцов.
Теперь, когда я смотрю на город даже не с этажа, а с холма своей долгой – день за днем иссякающей – жизни, я жалею, что бежала из Ротонды, не воспользовалась единственным дарованным мне случаем, чтобы вступить в прямой диалог с создателями «петербургского текста», который, как полагают многие авторитетные исследователи, умер. Погиб. И отходная по нему давным-давно прочитана. А с другой стороны, что я могла им рассказать? Разве что поделиться своими смутными (по тому времени) догадками: о том, что сам этот текст – предвосхищение «нашей», ленинградской истории, которая выплеталась на тех же трагических коклюшках.
Думаю, они, пребывающие в вечности, и сами это знали. Но испытывали меня прежде, чем привлечь на свою сторону, сделать своим верным союзником.
С этих пор утекло немало невской воды, которую я, в память о той нашей встрече-невстрече, пропускала сквозь пальцы, задаваясь вопросом: кто мы, жители Ленинграда, и какие узы связывают нас с теми, кто жил в этом городе до нас?
Толчком к ответу послужило одно, казалось бы, случайное обстоятельство. Дом моей тогдашней школьной подруги пошел на капремонт. В те далекие времена (перенесемся мыслью в 1970-е) жильцам предоставлялось право выбора: переехать в новостройку, куда-нибудь к черту на кулички, либо перемогаться года три-четыре – а меньше никак не получалось, – где-нибудь поблизости, в квартире-трущобе. Такие убитые квартиры – обыкновенно в подвальных этажах, где от земли тянет сыростью и водятся крысы, – назывались «временный фонд».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу