— Что мне дети! — отрезал старик. — Как только дети перестают быть детьми, они становятся такими же чужими, как все остальные люди.
— А не наоборот ли? — сказал пастор. — Наши дети, перестав быть детьми, становятся нашими лучшими друзьями.
— Я никогда не стремился завести друзей. Жить вольным, не подчиняясь вашим законам, где-нибудь подальше от людей, — вот о чем я всегда мечтал.
— Что ты там ни говори, но даже самые что пи на есть отверженные не могут оборвать всех связей с людьми. Ну, хотя бы когда они крадут овец у хуторян в горах. Но тебя, дорогой Кнут, бог как будто миловал этой слабости.
— Что правда, то правда. Плохой из меня был отверженный, — согласился старик.
— Кроме того, — продолжал пастор, — способность человека говорить дает ему возможность обмениваться словами и мыслями с другими людьми. Это же куда лучше, чем говорить с самим собой. Так что никак нельзя отрицать пользу общения.
— Какой толк, что я умею говорить! — воскликнул старик. — По-моему, человеческая речь — самая большая напасть в мире. Вот я и выхожу из игры.
— И тем не менее ты говоришь, Кнут.
— Большое несчастье постигло человечество, когда люди стали составлять слова — вместо того чтобы петь. Едва человек в незапамятные времена произнес первое слово, родилась ложь.
Но взаимопонимание двух душ, любовь между женщиной и мужчиной — что было бы с нами без этого? По-моему, тот, кто это отрицает, перестает быть человеком. Даже отверженным.
— Ни в грош я не ставлю всю эту никчемную болтовню. Слышать не хочу о людской суете. Мне горько от того, что приходится иметь дело с людьми. Я хочу остаться один.
— Но позволь, дорогой Кнут, человеческое общение — это же путь развития мировой истории, — возразил пастор.
— Не верю я в мировую историю, — сказал старик. — Это еще одна из побасенок. Все, что выражено словами, вызывает у меня подозрение. Я предпочитаю слушать журчание ручья.
— Во что же ты тогда веришь, Кнут?
— Мне вполне достаточно щебета и чириканья птицы, что прилетает сюда ко мне на изгородь, можете не сомневаться. Она знает все, что нужно знать о мире. Все, что нужно, чтобы жить на свете. И никто не может рассказать больше ее. Я верю в птиц. Пожалуй, настанет время, когда люди станут птицами, хотя пока что на это мало похоже.
— Но теперь, когда твой конец близок и святая церковь предлагает тебе все, что она может даровать душе, что ты скажешь теперь? — допытывался пастор.
— Я одного хотел, — начал старик, — скрыться от людей. Потому и считаю, что те несколько лет, которые я прожил здесь, я находился в царствии небесном. Но наступает день, когда человек жаждет распрощаться с птицами, с небом, богом и всеми ангелами, и вот такой день наступил для меня. И день этот не так уж плох.
Один из посетителей тотчас ухватился за эту ложь:
— Наконец-то нашелся человек, которому не страшно помирать!
— Представляю, как безрадостно было твое существование, бедняга, — вставил другой, поеживаясь, словно мороз пробежал у него по спине.
— Ну зачем же торопиться с такими заявлениями, — возразил старик. — Тот, кто слушает ручей, вряд ли что почерпнет из ваших разговоров. Один солнечный день — и человек забывает о долгом дождливом лете. Птица, сидящая на изгороди, весной поет день и ночь, и так два с половиной месяца кряду. Остаток года — всего лишь отголосок весны. День измеряется часами и минутами, но из всех минут самая блаженная та, когда усталый человек засыпает, — пусть даже эта минута быстротечна и уходит никем не замеченной. Что ты там написал, пастор? Написал он там про землю и дом? Меня что-то клонит ко сну.
— Не кажется ли тебе, мой дорогой Кнут, что все это не слишком разумно? — спросил пастор. — Ну к чему тебе морочить всем голову и подписывать бумаги насчет этой хижины и насчет земли, которую ты покинешь и до которой тебе нет никакого дела? Разве тебе не все равно, что с этим станется? Не лучше ли в последние минуты подумать о царствии небесном, о грядущей вечности?
— Может статься, что наш земной мир всего-навсего сущий вздор, — сказал старик. — Но как бы там ни было, я привык рассматривать его как неизбежный факт. Потому и предпочитаю оставить завещание, прежде чем отправлюсь к праотцам, а то как бы не опоздать. Так вот, мои семнадцать овец…
Но пастора сбить нелегко. Он упорно стоял на своем:
— Плохой бы я был пастор, дорогой Кнут, если бы не попытался в эти последние минуты пробудить в тебе хотя бы слабый проблеск симпатии к истинной вере. Я думаю, всем нам от этого стало бы легче, Кнут.
Читать дальше