По другой стороне ущелья крадется ВШ с сачком в руках, охотится за стрекозами. Он похудел, но полон сил. Увлеченно собирает стрекоз и зарисовывает их – изображения получаются хрупкими, подробными, – кто бы мог сказать, что насекомое может быть столь изящным? Рисунки отсылает специалисту по насекомым на Яве. (Мужчине по имени Густав, который приезжал сюда несколько раз и увлекся мной, что мне польстило, называл писаной красавицей и т. д. и т. п. Если бы только видела, в какую старую клячу я превратилась! Вот пишу это и фыркаю от смеха.) ВШ носится туда-сюда, встречается со всеми на острове, ликует оттого, что он на свободе, вернулся, по общему признанию, с ним поступили вопиюще несправедливо.
Все тихо-мирно, это так, – но я ощущаю, что над нами нависла тень. Правительство устраивает мелкие козни, чтобы ВШ остался без работы. Почему? Он досадует по этому поводу, горько жалуется. Но все советуют ему вести себя тихо, не лезть на рожон, никого не задирать, рисовать, и все. Может, именно такими нам и придется стать в этом изменившемся мире. Невидимыми. Бессловесными. Сновать в темноте каждый под своим камнем.
Не бросай и ты меня. Достаточно того, что я потеряла Мышкина. Пришли мне много, много страниц, не меньше двенадцати! Исписанных с двух сторон.
С огромной любовью,
всегда твоя,
Гая
25 мая 1940 г.
Дорогая Лиз!
Новости неутешительные. ВШ снова забрали в тюрьму – на этот раз без какого-либо предупреждения. В лагерь для интернированных. Все из-за того, что Германия с Голландией сейчас воюют. Я помню, как ты писала мне в самом начале войны, что британцы сажают под замок всех немцев в Индии. Полагаю, когда страны находятся в состоянии войны, наши жизни больше нам не принадлежат, пусть даже эта война ведется в миллионе миль от нас.
Как долго продлится это интернирование? Неизвестно. Учитывая, что там у них ученые, плантаторы, художники, – кого только нет в числе тех трех тысяч, – мы думаем, что после проверки личности не представляющих опасности отпустят и они смогут вернуться к своим жизням. В конце концов, не может ведь все остановиться лишь потому, что на совершенно другом континенте идет война. Какова ирония – сажать в тюрьму таких немцев, как ВШ, уехавших из Германии много лет назад, в известной мере из-за неприятия нацистов. (А что до евреев, здесь их тоже сажают – у них немецкое гражданство. Какая-то запредельная ирония.)
Местные не могут понять, почему ВШ не догадался получить новый паспорт еще много лет назад, раз уж в Европу возвращаться не собирался. Но мне кажется, он не придавал этому значения. Да и кто придает? Мне повезло оказаться индианкой – британцы и голландцы союзники, поэтому в лагерь я и не попала и уже, скорее всего, не попаду. Полагаю, мне ничего не грозит. Немецкие матери и их дети сидят в отдельных лагерях, рушатся семьи.
Пугиг, приходящийся Ни Вайане двоюродным братом, служит в Гранд-отеле на Яве, в местечке под названием Лембанг. Он рассказал, что с обочины дороги наблюдал за тем, как голландские солдаты остановили машину с Бруно Трейплем. Семья Бруно Т владеет отелем, они местные вельможи. Он говорит – солдаты заставили Трейпля проползти на четвереньках все расстояние до тюремного фургона, а пока он полз, оплевывали его. Ох, Лиз, боюсь, в этот раз ВШ придется труднее, хотя бы из-за скученности сидельцев: в этих лагерях просто уйма народу, люди превращаются в вещи, когда чересчур большое их число оказывается в одном месте.
Я слишком тревожусь, чтобы продолжать письмо. Даже не знаю, что со мной станет. Когда мы вернемся к привычной жизни?
Со всей любовью,
Гая
10 октября 1940 г.
Дорогая Лиз!
Я совсем одна! Это единственное оправдание тому, что я много месяцев тебе не писала, – была так занята разговорами с самой собой, что позабыла про разговоры с кем-то еще. Виновата, не сердись! Ты знаешь, как это бывает – терпеть не могу ныть, но я только и делала, что ныла. (Самой себе, тихонечко, днями и ночами.)
Я теперь хожу в ученицах у беззубого старика-гончара по имени Ньоман Сугрива, и у меня появилось что-то стоящее, о чем я могу тебе написать. Лицо у него точно из старой выветренной древесины, он сидит в одной набедренной повязке и крутит гончарный круг. Истекая в такую жару седьмым потом, я в своем подоткнутом до колен сари сгибаюсь над кругом в попытке усмирить один крохотный кусочек этого шаткого, сумбурного мира. Слова нам не требуются, он показывает все жестами, мы много улыбаемся, киваем или покачиваем головой.
Читать дальше