Наш городской Карацупа был сокрушен, когда я уже заканчивал школу. Нет, я тогда был, кажется, классе в восьмом или девятом, в общем, это было уже около года спустя после того, как наследники принялись повсеместно искоренять память о Бармалее, может быть, потому, что для многих он был самым родным и любимым и — они любить умеют только мертвых — мог бы своим посмертным присутствием навредить живым. «Чего нельзя отнять у большевиков, — пишет Александр Блок, — это умения вытравлять быт и уничтожать отдельные личности». Но как-то однажды, кажется, в журнале «Вокруг света» я прочел о каком-то уж очень диком индейском племени где-то на Амазонке, у которого вот так же принято уничтожать всякую память о покойнике, вплоть до переименования даже до принадлежавших ему предметов быта, вплоть до запрещения произносить его имя, чтобы не потревожить его мстительный дух.
В нашем городе было достаточно этих истуканов, так что и их разрушение заняло довольно много времени, тем более что кампания проводилась без излишнего шума, вероятно, для того, чтобы не добиться обратного эффекта, то есть новой волны доносов и обвинений и тотальных чисток на местах. А может быть, они пресытились театром: этими громкими разоблачениями, процессами, казнями — ведь это длилось уже более двух десятилетий. Так или иначе, дело двигалось постепенно, без ажиотажа, и только одна скульптура была низвергнута всенародно, но и этот опыт был неудачен — вместо фейерверка получился пшик. Однако еще до появления директивы неизвестными злоумышленниками был совершен акт вандализма. Думаю, что следствия по этому делу не состоялось. Кто-то, вероятно, поразившись разоблачениями, а может быть, это был пострадавший, но уверенный в безнаказанности, впрочем, в этом я сомневаюсь, взобрался на неохраняемую скульптурную сценку, символизирующую союз власти и культуры — Сталин в компании Горького на скамейке, — продолбил каким-то инструментом голову вождя и набил в дырку дерьма. Несколько недель памятник простоял накрытый брезентом, а потом, когда кампания уже началась, Сталина вырубили из группы, и Горький остался в уважительной позе сидеть на скамейке. Вот тогда же в пух и прах размолотили самую лучшую в городе скульптуру вождя. Она стояла возле кинотеатра «Аванти», грязного оштукатуренного сарая с каменной торцевой стеной. Три года назад к монументу склонялись крашеные фанерные знамена, и два солдата, опустив штыки, стояли неподвижно, как памятники. Траурная музыка звучала тогда каждый день, но мне казалось, что от моего поступления в школу и до того дня она звучала непрерывно. Теперь вместе с Прокофьевым мы пробились вперед в толпе, вывалившейся из кинотеатра. Мы были счастливы. Из-за хорошо знакомого нам городского тира выполз военный тягач и привлек к себе внимание. Несколько солдат и двое рабочих сапогами топтали нарциссы и тюльпаны на клумбе. Рабочий взобрался на пьедестал и, дотянувшись, набросил петлю стального троса на бронзовую голову в военной фуражке. Мне показалось, что трос не успел даже как следует натянуться, когда голова с треском отломилась и по прямой улетела к тягачу, запрыгала, брызгая гипсом на асфальте. Мы были разочарованы: бронзовая фигура вождя оказалась не бронзовой. У головы был отломан затылок, излом был свежим и белым, а из шеи идола торчал рыжий штырь — он не доходил Бармалею даже до половины головы. Рядом со мною досадливо крякнул какой-то старик — видимо, он тоже был разочарован.
— Эх, под ноги надо было, — сказал он с досадой. — Под ноги, под сапоги.
Разрушители повторили попытку: на этот раз они так и поступили, опустив петлю пониже, до сапог, но теперь тягач буксовал на месте — фигура вождя за исключением головы была устроена крепко. Не получив ожидаемого зрелища, публика постепенно расходилась, ушли и мы с Прокофьевым. Мы думали, что назавтра памятник будут взрывать, и собирались пойти посмотреть на это эффектное действо, но утром, когда мы пришли, там была только ровная, разрыхленная площадка — ночью приехал бульдозер и снес истукана вместе с его пьедесталом. После этого разрушение идолов проходило спокойно: время от времени по утрам в том или ином месте вместо памятника оказывалась ровная площадка или газон, но мы с Прокофьевым раньше всех узнавали об очередном вандализме. Кладбищем вождей стал одичавший сад за моим домом. Этот дом принадлежал одной местной шарашке, что-то вроде артели, она называлась «Горместпром» и среди прочего занималась отливкой и установкой скульптур, так что на нее теперь и свалили обязанность очистить город от монстров. Я помню, как постепенно мой сад оживал истуканами выраставшими по утрам из бурьяна. Первым пришел Бармалей, но не тот, крашенный под бронзу — он, видимо, тогда же был растерт в порошок — а другой, белый, в шинели до пят. Когда я вышел за дом, чтобы совершить свою утреннюю пробежку, я наткнулся на него, выбежав из-за купы деревьев, и, вздрогнув, остановился. Мы долго смотрели друг на друга, но ни один из нас не произнес ни слова. Как ни странно, я не почувствовал тогда торжества. Я, как Евгений, стоял перед идолом с чувством упрека и сожаления о том, что он успел уйти от меня. Я еще не знал тогда, что он не единственный, что они будут появляться и появляться, и что имя им легион, но тогда у меня впервые появилась мысль не о возмездии, а о правосудии, это была хорошая мысль, Людмила, но тогда я еще не знал, что имя им легион. Если бы я знал это тогда! Но что бы это изменило? Нет, не надо было разрушать этих памятников, нужно было оставить их стоять, во всей их строгости и величии как вечный укор моим гальтским согражданам. И может быть, я понимал тогда, что этого не нужно делать, не нужно их разрушать и, наверное, поэтому я стоял тогда перед ним и не чувствовал торжества. Я помню презрительную улыбку Прокофьева, когда я привел его туда. К кому относилась эта улыбка? Ведь не лично же товарищ Сталин уничтожил его отца. Нет, улыбка Прокофьева относилась к гальтским гражданам — он обещал им правосудие. Вышло ли что-нибудь из этого, Людмила? Я снова вижу улыбку Прокофьева. В ней горечь и разочарование, но еще в ней отразилось чувство вины. Мы с Прокофьевым сожгли этот город, а нам нужно было рассчитаться с ним. И как странно однажды прозвучали твои слова о том, что здесь нужен судья. И мы не могли быть судьями, мы были слишком пристрастны, Людмила, мы хотели быть свидетелями, но нас никто не вызывал.
Читать дальше