— Понимать труднее, чем говорить. Но когда мы говорим, мы учимся себя понимать, а это уже что-то. Кстати, я слышал, будто, если ты бывала с Сюзанной, — кто такой Амвросий? Он будто бы наукой занимается?
— Амвросий, — девочка скорчила гримасу, изобразив многомыслие, — сдвинутые брови, надутые щеки и съежившиеся губы, — он... как это... теоретик — синтезатор, — вспомнила она и улыбнулась. — Он берет нечто и превращает в ничто.
— Не слабо! — одобрил Гранжан. — Серьезная работенка. Он сильно утомляется или теоретизирование только для ленивых?
Девочка пожала плечами, подобрала камешек, бросила поверх воды, проследив полет.
— Ты убила человека, — сказал Гранжан. — Тебе потом не было страшно?
— Психолог, — Алина бросила на него колючий взгляд. — Надеюсь, что не было страшно ни тогда, ни потом... У него изо рта пошла черная кровь прямо мне на руки. Потом от рук долго пахло кровью. Очень противно...
Город доживал третье свое столетие, разрушаясь в сердцевине и отпочковывая на стороны клочковатые пятна новостроек. Люди, десятилетиями служившие материалом непрерывного эксперимента по выращиванию новой исторической общности придурков, уже, казалось, не были способны ни к упорной деятельности мысли, ни к стойкому чувству отвержения данности и потому, как пессимисты, преувеличивали испуг беспокойства неприятности и недооценивали перспективу благих возможностей, которых, разумеется, было больше, чем вместимости времени и пространства. Новые городские власти, выплеск площадной демократии, еще не сподобились опыта народоправства, а старая власть, упыри идеологического омертвления, уже не могли ни вожжи поддергивать, ни петушком за дрожками, потому что все разносилось к едреней фене, распугивая брызгами народы и государства.
Город медленно и неотвратимо умирал, покинутый судьбоправным благословением и человеческим благоделанием, обнажал одну за другой метастазы разрушения, воздевая к серым небесам культяпы серых домов. Посредственность все еще навеки обладала осознанием своей единственной пошлой правоты, тенью истины, и влеклась контрастной чересполосицей дней и ночей к равнодушному будущему. Бытие правили те же деградировавшие жертвы истории, прежде не успевшие развернуться, разгуляться, сказать иногда «а не пошли бы все на...», и ныне, возвышенные внезапными переменами, упивались дозированной вольностью, — одни обирали безмолвствующих обывателей, другие впадали в откровенность эротики, третьи, самые дисциплинированные, большевики, пускались в тайную коммерцию как в последний шанс не утратить власти, и надо всем этим царил, кривляясь и корча благородные рожи, всероссийский вонючий блуд. Прежние проституирующие вожди спешно и без надежды на успех, но лишь бы восполнить тоску по порядку, раскрашивали принципы социального участия в дележе награбленного, новые же народоводцы приноравнивались к правилам проституирования, а праведники, обилием которых некогда славилась русская духовная обширность, терялись в безумствующей толпе, и голоса их не достигали ушей и сердец. И в этом празднике похорон мерещилась тайна, беременная ожиданием чуда. Маги, мистики, колдуны, астрологи, пророки, бесноватые, блаженные и слобоумные оказывались в чести и при деньгах, окунались в благоговейное страстное истерическое приятие публикой, ждавшей перехитрить, облапошить неотложный ход обыкновенной и до глупости простоватой жизни...
— Позвольте, Николай Порфирьевич, с вами не согласиться, — говорил Филолект, держа в руках раскрытый том Британской энциклопедии и всем своим видом, — осанкой, покашливанием, похмыкиванием, оглаживанием лысины, выпячиванием губ, — показывая преданность академической манере, — сия книга, — он потряс томом энциклопедии, — которую, я полагаю, и вы считаете вполне репрезентабельной в части дефиниций, предлагает иную форму и содержание, а также пространство применимости того понятия, о котором вы давеча говорили.
— Да полноте, Филолект Софронович, — отвечал Николай, откинувшись к спинке широкого кожаного дивана у окна и улыбаясь, отчего резкие морщины его лица меняли свою топографию от замкнутой чужести к ироническому покою, — полноте, нам ли спорить о ноуменах, когда сами явления выдают себя из тайны, столь сладостной обывателю, в тривиальность, столь ненавистную таланту, и становятся скучны даже не для анализа, а просто для систематизации...
В комнату вошла Лидия, толкая перед собою высокий сервировочный столик на мягком бесшумном ходу и оставила столик у дивана.
Читать дальше