— Воспоминания должны быть событием, — возражаю я совершенно машинально, из-за привычки общения со старым приятелем, который, как только является, так и старается загнать меня в какой-нибудь тупичок спора и посмотреть, как я начну оттуда выпутываться.
— Ну-ну, — говорит он, — посмотрим. Ты напоишь меня чаем и угостишь беседой в стиле юй-лу?
Странный человек, он часто выносит многоточия в эпиграф разговора и испытывает непонятное отвращение к собственным высказываниям из-за того, что, как он заявляет, среди человеков никакое слово не является собственным, а всякое — чужим. Когда я думаю о нем или рассказываю о нем или переиначиваю его байки и, грешен, иногда выдаю за его повести собственные свои умыслы и фантазии, я не называю его иначе как «некий человек». Но он понимал язык, идеальное бытие речи, и умел пользоваться речью, актуальным бытием языка, и потому был как собеседник не просто терпим, но приятен, особенно в нынешние времена, когда каждый говорит сам, и то чужими словами, и то косноязычно. Но из чисел он знал, или притворялся, что знает, лишь два — дюжину и тьму. По крайней мере, никаких других чисел я от него не слышал.
Некий человек прошел за мной на кухню, тотчас солидно уселся на мое место у окна, где всегда я сидел, когда был один, и положил на стол пачку вонючих сигарет. Я немедленно открыл форточку, чтобы не задохнуться. Чайник на плите только что начал закипать, так что гость пришел вовремя.
— Недавно я подумал, — начал он неторопливо, и я рассмеялся вежливо, ожидая, что сейчас последует тирада, что-де «подумал-то я, но в какой-то момент в прошлом кто-то вспомнил мои слова, и теперь они достигли моего внутреннего слуха»; кроме того, мне всегда смешно, когда люди говорят о своих думах: тотчас представляется замызганный аскетического вида отшельник, который думает не переставая, думает с утра до вечера и всю ночь напролет, хотя этот мой приятель был человеком светских привычек и занятий, если бы не его простонародные сигареты. — Это не такое скучное занятие — думать, — продолжал он, рассмотрев мою полуухмылку. — Подумал, что человек, в сущности, потерян как аморфный котенок в дремучем городе, и котенка этого необходимо отыскать, погладить, приласкать.
— Полезно иметь друзей, умеющих задавать странные вопросы, — пробормотал я, снимая с плиты кипяток и заливая в жерло отверстого заварного чайника, так что пар смешался с вонючим дымом перед лицом приятеля. — Странные вопросы странных приятелей позволяют сохранить житейское любопытство. Почему котенок аморфный и зачем его ласкать? А если человек терпеть ненавидит кошек?
— Брат, — спросил он, — где ты оставил родину свою?
Я молча рассматриваю его. Аскетическое лицо мыслителя «не у дел», который все уже вымыслил и ничего не осталось вымысливать нового. Настоящая мужская челюсть, в меру массивная и выдвинутая вперед. Он даже поводил лицом из стороны в сторону, давая мне возможность в который раз полюбоваться его челюстью, и сказал с какой-то детской гордостью, что молодые стоматологи всегда восхищаются его челюстью.
— Но не зубами, — прибавил он с горделивым огорчением. — Так зачем ты оставил родину, брат? Ты собираешься уезжать из отечества?
Вот тебе и бабушка. В наш век сверхбыстрой информации слухи приходят раньше самого события. Жил я жил ни шатко ни валко, а тут вот. И в мыслях не прыгало, а с тебя уж ответа требуют. Ты и в долг не брал, а тебе уже расчет исчисляют.
— Пей чай, любезный наш заморочник. Пей, душевный, но не испытывай того, что не поддается испытанию. Кто есть я? Что значит «оставил»? Что есть родина? — спросил я скорее чтоб ответить и выяснить, с какого ветра ему в голову занесло. — Физическое пребывалище? Обитель дум и душевных разочарований? Вовеществленные усилия? Рябина под окном? Или культура, привычка думать о привычных вещах и событиях, думать на определенном языке и определенном образом?
При слове «культура» он зевнул, довольно натурально, с каким-то животным стоном. Так обычно зевал мой пес, когда я сажал его перед собой и выговаривал ему за недостойное поведение, недостойное твари с аристократической частицей «фон».
— Культура, — повторил он. — Что ты имеешь в виду? Человек может познать нечто, но не может познать ничто. Если ты подразумеваешь то, что подразумеваешь, тогда твоя культура — это всего лишь отслужившая свой век и отыгравшая роль фикция. Как провалившийся актер, ночью, в приступе старческого маразма, один в пустом зале пытается вызвать тени прежних своих блистательных бенефисов, от которых не осталось ничего, кроме пожелтевших афиш и увядших венков, и все это пахнет пылью и мышиным пометом, — вот что твоя культура. Когда-то дерево бурно обрастало листвой. Не станем оценивать форму и свежесть, и энергию листвы, слышал я, что верблюды могут жевать и колючки, но твоя листва пожелтела, свернулась, источилась жучком и тлей, а дерево внутри прогнило, и ни соки по нему не ходят, ни ветер не прилетает порезвиться в ветвях. Мертво вокруг, тленом припахивает. Пустая матерчатая кукла — твоя культура. Она из-за ширмы исполняет некий шаманский танец и создает иллюзию до тех пор, пока движется рука за ширмой. Идеи — вот нервы культуры, регулирующие и кровь, и гумус. Мертвый нерв ничем не управляет, даже собой. И это скучно.
Читать дальше