— О чем вы, Виктор Петрович? — наивно удивлялся Бонтецки. — В каком сне видели вы дружбу между русскими литераторами? Это только в позднейших враках после смерти указанных литераторов пишут про их крепкую дружбу... Это ж миф, фантазия, хрупкая мечта. Тем более в наши времена, когда нравственность равна нулю или даже отрицательной величине. Вернее будет сказать: коллеги...
— Пусть так, — соглашался Пономарев, взглядывая светлыми своими глазами то в стакан чая, то в резкое лицо Бонтецки, сухое и даже жесткое, с двумя глубокими морщинами возле рта. — Пусть коллеги ваши при необходимости и продадут, и упакуют, и ленточкой перевяжут, чтоб было покрасивше, и даже помогут до машины донести?
— Оттого, любезнейший Виктор Петрович, — отвечал Бонтецки, — что нравственность равна отрицательной величине и, следовательно, ваше утверждение не несет в себе ничего позитивного, кроме простой констатации факта. И затем — оттого, что чужие... каждый... все. Литератор обобщает лишь свой собственный опыт, хотя ему и кажется, что он обобщает опыт истории. Это опыт его собственной истории. Внутри этого опыта может пребывать некая нравственность, как, скажем, могут пребывать отдельные молекулы воздуха в колбе, откуда весь воздух выкачан.
— Позвольте, но есть же что-то коллективное! бессознательное!
— Это всё юнговы домыслы! Ссылка на абсолют приводится для оправдания насилия над конкретным. Вы знаете, механизм, которым срабатывает ссылка на абсолют, удивителен. Нравственность — как детский воздушный шарик: чем больше надуваешь, тем больше возможность, что всё это лопнет, и тогда все увидят, что там ничего нет, кроме сморщенной и негодной резины, из которой можно, правда, надувать ещё и маленькие шарики. С точки зрения человека простого, философски и филологически необразованного, поступок этот именуется подлостью. Но считать его подлостью, значит, подвергать опасности воздушный шарик. Тогда подлость переименовывается в компромисс. Чувствуете? Это уже и не подлость, а некий этический термин, допускающий различные толкования в пределах грамотности данного герменевтика. Тут есть ещё один фокус. Подлость — конкретна, а компромисс всё-таки оторван от данности и обретает налет, патину традиции. Далее, поскольку этический компромисс все-таки вызывает у людей порядочных, если не чувство гадливости, как подлость, а некое отстраненное отвращение, тогда происходит ещё одно переименование. Называют компромисс этическим стоицизмом, суть которого в том, чтобы принимать реальность как реальность и ни за что другое, и в этой реальности выстаивать. Чувствуете? Теперь подлость, которая не подлость, а компромисс, и даже не компромисс, становится весьма респектабельной, поскольку обладает родословной аж со времен доантичности. Теперь, когда подлость стала этическим стоицизмом, её можно пустить в приличное общество, и там она будет выглядеть весьма уважаемой дамой. Пусть она по сути своей шлюха, но платье! но манеры! А между тем нравственность в виде детского резинового шарика всё раздувается и раздувается. И однажды настает один такой момент, когда всё это лопается, и все вдруг видят, что подлость — это подлость, и ничего боле. И тогда из лопнувшего цветного шарика надувают маленькие шарики, их раздавить труднее, но можно носить при себе. Это карманная нравственность, вещь весьма удобная в наши дни, когда так любят говорить о нравственности...
— Да вы можете давать уроки этической философии! — воскликнул Пономарев.
— Не исключено. Когда костлявая рука голода...
— И всё же, Егор Иванович, отчего мне кажется, что ваши коллеги по перу с легкостью необыкновенной и продадут, и упакуют...
— Не все, а лишь часть... Если вы знаете историю русской литературы, то вы можете убедиться, что нравственность слова и поступка неуничтожима. Это стержень. Это, скорее, воздух, которым русская литература дышала и, пожалуй, дышит. Полной асфиксии не случалось, иначе бы всё погибло. И вы забываете про фокус переименования. Не продажа, а жертва. А жертва, в общем-то, рассматривается не в системе нравственности, а в системе компромисса. Дескать, мы жертвуем человека, но делаем это для всеобщего спокойствия, счастья, и, несомненно, в будущем получим пользу.
— Позвольте! — воскликнул Пономарев. — А как же Карамазов?
— А что Алеша Карамазов? — спокойно спросил Бонтецки. — Не желал жертвовать ребенком ради всеобщего счастья? Это ещё не вопрос, можно жертвовать или нельзя. Проведите-ка общечеловеческий плебисцит, можно или нельзя жертвовать, и вы посмотрите, какие результаты окажутся у вас в руках!
Читать дальше