— Иногда ощущаю в себе задушенную свободу, — улыбнулся К. М., — и ощущаю, что она рвется на свободу.
— Напрасно, — установил Начтов с тяжелой основательностью, — все люди — рабы. Одни — рабы тела, другие — рабы духа, третьи — рабы обстоятельств. Ты — к какой категории? Скажи откровенно, дорогуша, ты зачем идешь в утешители?
— Откровенно? — К. М. метнул в начальника взгляд холодной страсти. — Отнюдь не от одиночества. Одиночество — симптом сексуальной недостаточности. Свойствен молодым прыскунчикам. И не из любви к добру я иду, потому что не верю. Напротив. Я устал смотреть на людей. Мне противно смотреть на них. Но я не могу без них. Я принадлежу им, как и они принадлежат мне. Я — раб этих ненавистных мне людей. Общаться на слух и не видеть, что есть лучше? Это — игра. Если жизнь обесчеловечивается, она становится не более, чем игрой.
— Гм, — хмыкнул Начтов, — есть хорошее, спасительное правило: не принимать игру за жизнь и жизнь за игру. Иначе исчезнет очарование того и другого. Или еще хуже: явится какой-нибудь аналитик и все испортит...
К. М. пожал плечами, ничего не ответил и вышел.
Утро было прекрасное, — ясное небо, яркое солнце. И тонкие деревца в сквере казались детьми, выбежавшими из холодной воды.
3
Жизнь, смутно думал К. М., возвращаясь домой и пытаясь неясные свои предположения отформовать в жесткие, блестящие, как стекло на изломе, решительные определения, — кто скажет, что она такое и зачем? Способ существования белковых тел, и гомеостаз, и всякое такое, и будто бы какие-то полеты духа, которые, сказывают, посещают людей высокого душевного настроя, и какие-то будто бы горения пытливой мысли, которые, как утверждают, освещают наш недолгий переход из ничего в ничто, из тьмы во тьму, и какие-то наши великие игрушечные изобретения, будто бы столь фантастически изменяющие нашу жизнь, что она сама перестает этому верить, и все это накапливается, накапливается, как исторические небылицы, как промышленные пустыни, — ржа земли, цивилизуемой противоестественным способом, и какой-то инстинкт или рефлекс цели, благодаря чему человек будто бы реализуется в своем эволюционном времени. Зачем она, если все это когда-нибудь исчезнет, когда завершится протонный распад, и от наших плазменных страстей не останется ни горстки пепла, ни воспоминаний у людей и протонов. Или только протоны и будут помнить?
Он вернулся домой, неся ощущение предстоящей новизны жизни, и новизна эта была единственным, что примиряло вчерашнее с послезавтрашним, мешала сегодняшней неуверенности стать необратимой.
Он любил свою комнату, но боялся признаться в этом: признание обязывает, налагает, препятствует. Комната была задумана правильным четырехугольником, но выполнена усеченной пирамидой, — пол и потолок равномерно сужались к единственному окну, выходившему на оживленный перекресток, большую часть дня полный шума и вони. В форточку вместе с пылью втекали запахи нагретого асфальта и резины, борща и котлет из столовой внизу, запахи кофе из булочной напротив, и все запахи были замешаны на кисловато-сочном аромате помойки, устроенной во дворе. Комната была отвратительна и мерзка. Он получил ее потому, что все от нее отказались. Даже геометрические плоскости комнаты настраивали входящего на веселое желание разбежаться от двери и головой высадить окно. Мебель отсутствовала, потому что комната обживалась недавно и никакая мебель не могла бы вписаться в изувеченное пространство. Но вещи в комнате были, — деревянная кровать, подобранная на помойке, когда он решил, что каждый период жизни нужно начинать от нуля или, еще лучше, от отрицательной величины. На кровати развалился матрац, подаренный приятелем. На матраце — черное верблюжье одеяло. Какие-то изуродованные чемоданы, какие-то коробки с книгами, какая-то обувь на полу, какая-то посуда.
Любой, в меру образованный, слегка воспитанный, полный и своего и чужого достоинства человек, войдя в эту комнату и представив, как можно в ней жить и о чем думать, тотчас бы зажмурился, узрев безобразие, плюнул бы на грязный пол и ушел, не закрыв двери. Но здесь никто не бывал и на пол не плевал, и К. М., войдя, испытал понятное всякому страннику чувство ожидаемого покоя и осознанной и оттого более драгоценной радости. Здесь был дом. Обитель необитаемости. Причал, откуда в любое время можно отчалить и в любое время бросить якорь, и никто не оскорбит вопросом, где ты плавал и зачем.
Читать дальше