Правда, это говорилось уже о докторской диссертации — что-то все же, наверное, там было вложено и отцом — хотя, конечно, и мама помогала. Все, ясное дело, было нелегко. Помню — мы дома ждем отца в день защиты... все сроки прошли... и тут в нашей проходной кухне звякает звонок, появляется сморщившийся в досаде отец, бьет в сердцах кулаком по столу:
— Нет! Ученый совет не собрался!
И мать сверхспокойным своим тоном, слегка поучительно подняв бровь, говорит ему, что этого и следовало ожидать... что тот и этот открыто ненавидят отца... а эти двое хоть и улыбаются, но ставят подножки, и пока не будет отзыва такого-то... Отец, понурясь, слушает, голос мамы все тверже и уверенней...
Да — тяжело терять все сразу — ведь вложено столько усилий — вся, в сущности, жизнь!
Переживала, конечно, и бабушка... одна дочь (тетя Люда) вообще не замужем, у второй, вроде, было так хорошо... Сын, дядя Валя, оказался в Рязани... до этого он (инженер) жил в Кемерово, поднимал тяжелую промышленность с помощью зеков (как ясно теперь, не только уголовных), потом оказался в Рязани... То ли от рода своей деятельности, то ли от рождения отличался он замкнутостью, мрачноватостью... помню две-три неловких встречи, суровое лицо на фотографии, шинель с инженерными петлицами. Из сундука семейных реликвий время от времени вынимался и вытирался черный, с аппетитно щелкающими ручками приемник, сделанный им... и снова с почтением убирался... исчез теперь и приемник! Помню появившуюся в нашей семье фотографию веселой и — как бы сказать? — несколько легкомысленной, с игривыми ямочками к кудряшками, молодой — гораздо моложе его — жены дяди Вали. Еще и в детстве я ощущал некоторый привкус осуждения по этому делу... как-то в нашей семье жениться было принято по другим критериям... вообще в нашей семье было не принято быть красивыми. Потом она появилась у нас, всех развеселила и всем понравилась... Потом — через сколько лет? — смутная тревога в ночи, детям ничего не сообщалось. Утром — «официальное сообщение»: веселая жена хмурого дяди Вали скончалась. Все. Застрял только в мозгу обрывок ночной маминой фразы: «Мне кажется, советская женщина не имела права так поступать!» Валентин не появлялся, горестно молчал. Бабушка ходила, вздыхая... ведь это все — и Алевтина, и Людмила, и Валентин — были ее кровные дети — и надо же как нескладно получается! Конец, практически, жизни, и все разваливается! Никто, кстати, не гарантирует и нам, что нас не ждет приблизительно такой же итог! Но хоть наша семья пока что грела ее! Вскоре у нас появился сын Валентина Вовка, похожий на покойную мать — веселый, румяный... развеселивший нашу семью — говорливый, немножко картавый... однажды во дворе он полез на гору канализационных труб, и они покатились на него, одна прокатилась по лицу... помню опухший его широкий нос, обиженные всхлипывания... наши веселые утешения... наша семья грела и других, и вот — остыла.
Фотография смеющейся молодой мамы, с огромным снопом на руках — «символ советской женщины», как сказал снявший ее и восхитившийся фотограф. Потом — осталась лишь фотография, жизнь пошла в иную сторону... но жизнь всегда оставляет какой-то выход: замужество сестры Ольги, и внучка, в которую мать вложила весь опыт, энергию — и жизнь оказалась добра, ответила успехами внучки, фейерверком пятерок, сознанием маминой нужности и даже необходимости.
Пожалуй, после мамы и бабушки наиболее тяжело пережила катастрофу старшая сестра, Эля — во время знаменитого нашего плача на кроватях именно она была активнее всех, именно она наиболее отчаянно старалась сохранить нашу семью — в то время как мы с Ольгой уже тогда, наверное, рассчитывали в уме варианты новой, иной жизни.
Эльвира была приемной дочерью, от другого отца (тайна, тишина, в традициях нашей семьи...). Именно она больше всех переживала разрыв с нашим отцом, именно она теряла окончательно: у нас-то оставались кровные узы, а ее с отцом соединяли лишь семейные. Для нее-то, действительно, разрывалось все!
И именно для Эли тяжелей всего прошло переселение из Казани в Ленинград. Во-первых, она, как старшая, уже в Казани прижилась, и все разорвалось. Во-вторых, она в Казани оставляла еще кое-что, а именно родного отца, который хоть и в стороне, но волновал, внушал мечты и надежды — в случае обид можно было уповать на него: уж он бы родную дочь не обидел! Этот надрыв — переживания неродной дочери! — остался у Эли навсегда. И, как всегда бывает, невозможно уже понять — где гены, а где тяжелые обстоятельства — что сложило человека? Но привкус трагедии в ней остался навсегда. Если мы с Ольгой легко и даже счастливо — ощутили перенесение в Санкт-Петербург, то у Эли все вышло по-другому (другая природа? Или другой возраст?) — она заболела. Климат, который мы спокойно приняли, как новую данность — для нее оказался сырым, промозглым, невозможным... Слово «ревмокардит» появилось в связи с ней почти сразу — как только переехали. Ее чувства еще более напряглись — всем хоть бы что, как с гуся вода, а она должна одна расплачиваться за эту блажь, за этот уезд из Казани, где все еще бродит любящий ее отец!
Читать дальше