Вот, скажем, окажись ты, сегодняшний, в Энске. И зайди в офицерскую столовую, хотя столичных журналистов в офицерские столовые не водят: все больше в сомнительные «боковушки» — как придел в церкви — с хрусталем и совсем другим меню, нежели в общепитовской точке, к которой эта боковушка присобачена…
А может, талант, хотя бы такой, все-таки не слетает, как дорожная пыль, а закрепляется, оседает, намывается где-то в нашей душе?
Это же надо было придумать: в офицерской столовой столь смирный, столь провинциальный, столь простонародный палисадник!
Объект в «объекте», освещавший своим домашним, спелого лета, светом эти казенные пространства. Наверное, даже традиционные офицерские суточные щи будут напоминать здесь материнские или тещины борщи!
Над палисадником, над маками, над ленком, над вьюнками, даже над подсолнухами Степан поместил двух петухов. Роскошные петухи вышли с помощью художественной крошки! Взвившиеся кверху когти и шпоры выставлены вперед, клювы издают почти орлиный клекот, глаза горят, как будто там, за этим слюдяным окошечком, пожар бушует. Сердце, печень, селезенка — все пылает праведным огнем и гневом. Просто страшно заглянуть, припав к глазку, в эту топку. Крылья… Но самое замечательное — хвосты. Задраны, как два бунчука, как две хоругви, осеняющие битву. И все цвета радуги, то бишь все цвета облдрамтеатра имени Михаила Юрьевича Лермонтова представлены в хвостах — от кирпичного до лазоревого, отпускавшегося, видимо, исключительно для дамских артистических уборных.
Вот уж кому Степановы силки были нипочем — вашему, зрительскому, воображению, точнее в о с п о м и н а н и ю, улетавшему далеко-далеко за пределы столовой, за этим — тоже д о м а ш н и м — петухом. Во смеху было, когда они выскользнули, дерясь (а попробуйте петуха удержать, это все равно что дать в нежные девичьи руки отбойный молоток), из-под Степановых ладоней! Когда вы поняли, угадали, кого он гондобит над подсолнухами, когда вы их, незабвенных, узнали.
То была единственная дань военному предназначению объекта. Поезжай в Энск, побывай в офицерской столовой. Кто знает, может, полы в ней до сих пор не засыпают опилками?
Таков был ефрейтор Степан Полятыка, с которым вы по двадцатиградусному морозцу бежали через весь городок к штабу УИРа, к политотделу, где должны были вручать кандидатские карточки…
Не выдержал, встал кто-то из пассажиров? Или стюардессы заметили непорядок? Сергей ведь, по существу, не сидел, а стоял, неудобно согнувшись, так, что тело онемело и заныло. Поверни он только голову, и ему сразу станет ясно, кто к нему подошел и положил руку на плечо. Но поворачиваться не хотелось. Боялся отвлечься, потерять след, нить, спугнуть зарождавшуюся под его пальцами завязь. Разомкнуть цепь — между током своей жизни и чужой.
Ему не хотелось поворачиваться еще по одной причине. Ладонь, которая лежала на его плече, была теплой и участливой. Она не осаживала — поддерживала. Небольшая, но не студенистая, а вполне определенная, с основой, с нежно упрятанной и все же осязаемой арматурой — а такие ладони всегда вызывали в нем больше доверия, нежели амебообразные, обволакивающие и в конце концов обкрадывающие. Она излучала тепло и спокойствие. А чего греха таить: у Сергея и у самого сейчас нервы на пределе. И это молчаливое, доверительное участие тронуло его неожиданно глубоко. Ему не хотелось поворачиваться. Ему на мгновение захотелось просто склонить голову набок, к плечу, коснуться щекой этой невесть откуда явившейся, опустившейся, как, кружась, опускается на плечо голубь, ладони. Бывает такое: человек изо всех сил держится в неравном противоборстве, а пришли ему на помощь, хотя бы просто слово доброе, жалостливое сказали — и он разнюнился. Взвинченность, тревога, паника, которую так тщательно, из последних сил старался скрыть, — все разрешилось этим невольным мимолетным порывом. Детства, ребячливости?
Сергея самого била дрожь. То ли набрался холода от коченеющих старческих рук, уже подернутых осклизлой тиной, первым зловещим выделением тлена (Сергей держал в ладонях обе руки больной: и здоровую, и парализованную, бесчувственную). То ли холод зарождался в нем самом — от растерянности, от страха, что он так и не совладает со столь грозной ситуацией. Привезет труп — как посмотрит тогда в глаза жены? И эта трусливая, эгоистичная мысль мелькнула у него — как он посмотрит. Каково будет ему…
Ладонь же, покоившаяся на плече, источала ровное, спокойное, молчаливое тепло, которое свободно проникало, падало, в п а д а л о в него и так же легко, без натуги, как вино, или еще легче — как свет, смешивалось с его кровью, достигало кончиков пальцев и, искрясь на перекате, на п е р е п а д е, попадало в завязь, во все-таки вспухавший, зарождавшийся под его пальцами, мерцающий (врачи говорят: «мерцательный») родничок пульса.
Читать дальше