Оставлять хлеб на ночь без присмотра побоялись: мало ли что, подгонят подводу, выгребут — и не услышишь. Решили всей семьей заночевать на ворохе. «Если красть, пусть крадут с нами», — сказала мать. И была права: наше благополучие заключалось теперь в этом вспучившемся посреди двора бугорке, к которому тянулось все живое в доме — и мы, и куры, и пришедшие с выгона овцы, и даже корова Ночка.
Нам всем было возле него теплее. Спокойнее. Сытнее.
Разостлали на зерне фуфайки, принесли стеганое ватное одеяло и легли: мать, брат — тогда еще один — и я. Отчима не было: он, праздный ремесленник, не приписанный к колхозу, жил у нас набегами. Больше бесплодно кочевал по чужим краям, лишь к зиме возвращаясь (с парой совершенно ненужных нам безделиц вроде патефона или репродуктора, который все равно некуда было включать: до нашей хаты, стоявшей на отшибе от других, радио так и не дотянули) в покорный ему Настин дом. Братишка был маленький, он еще не ходил и, угревшись под материной грудью, затих, как будто исчез, растворился в жирной, как сажа, темноте, в тишине, в тепле, шедшем от матери, от хлеба, от пропитавшейся солнцем земли.
Мать еще была во власти дня, радовалась, что так удачно вышло с хлебом: и получили, и привезли, и, дай бог чтоб не брызнуло, завтра занесем. Главное — получили. Выхлопотали. Она говорила со мной, несмышленым, сама с собой, строила планы на будущее: вот приведет корова Ночка телку (сколько помню, мы всю жизнь ждали от нее телку, а она приводила бычков да бычков), выходим ее, а Ночку продадим и купим дом где-нибудь в центре села. И заживем с людьми, а не тут, «в степи»…
Возбужденная удачей, она говорила в темень, в ночь, с ночью говорила, но голос ее был спокоен, довольство и уверенность звучали в нем. Потому что под нами лежали полторы тонны молодого хлеба, новины — грузило, дававшее остойчивость и нашему старому, расшивающемуся дому, и нам в нем.
Дождя быть не могло. Ночной ветерок дунул на давно, наверное днем еще, тлевшие звезды, и они, очистившись от нагара, вспыхнули близким огнем. Мать говорила о Ночке, а я не мог оторваться от этих блукающих, выворачивающихся из черных глубин огней. Будто свечку к глазам поднесли. Мать, звезды, хлеб — сошлось вечное и насущное.
Наутро, таская ведрами хлеб в закром, заметил: от вороха идет тонкая как волос, но вполне протоптанная тропинка. Через двор и, благо огорож не было, прямо в степь. Движение по ней было двухрядное: по одной стороне тяжело ползли груженые муравьи, по другой юрко спешили за ношей их порожние сородичи. Я изумленно присел над нею: ржавый от старости муравей, обламывая челюсти и лапки, останавливаясь, спотыкаясь, контуженно кружась, волок, как бревно, пшеничное зерно.
Они таскали всю ночь. Дорогу за ночь пробили: в траве, в бурьянах — до пыли.
Я подозвал мать.
— Бог с ними, — улыбнулась она.
Переводчик попался мне не по чину. Цепь недоразумений — начало положила ангина, из-за которой я прилетел в Западный Берлин на несколько дней позже условленного срока, — всполошенность хозяев, что тем очевиднее для гостей, чем тщательнее от них скрывается, что в скромной комнатке принимавшей меня молодежной организации появился этот совершенно не соответствовавший ни комнате, ни мне человек.
Начнем с того, что он был старше всех нас, собравшихся здесь под пестрой сенью дешевых плакатов, в которых на скорую руку решались все мировые проблемы — от социальных до сексуальных, — старше молодежной организации как таковой.
Но это была не старость. Это было затянувшееся межсезонье, когда непонятно, что на что меняется: молодость на зрелость или зрелость на старость. Невысок, клещеног, как бывают клещеноги юноши и старики. У него было скопческое (и в смысле — птичье, кобчика, и одновременно — скопца) лицо. Безбровое — круглые с желтизной глаза прятались в таких же круглых дуплах надбровий, безволосое — то ли потому, что так чисто выбрито, то ли волосы были бесцветными, вымоченными и на костлявом лице никак не выделялись. Он был в кожаной куртке, выношенной, мягкой, хорошо сидевшей на нем — именно сидевшей, а не стоявшей колом: сразу видно, что в нынешней моде этот человек не новобранец. Линялые вельветовые штаны, майка — одежда на все времена.
Что в нем угадывалось — сила. Она вспучивала костистую грудь, чувствовалась в толщине и твердости — как дебелый пенек — шеи. Позже, когда мы познакомимся поближе, я узнаю: больше всего он гордится тем, что играет в волейбол в юношеской сборной района.
Читать дальше