Он рванул рубашку, отлетели завязки, нашарил кнопку звонка и давил, давил, пока не зачастили по коридору шаги, распахнулась дверь и дежурная — Людмила Дмитриевна — не встала испуганно на пороге.
— Зачем сел, нельзя, ложись! — Она надавила на плечи, и он лег. — Что ты, а? Помстилось что? Сейчас лекарства дам, лежи, лежи… Врача вызову сейчас, чего ты, а?
От ее страха он застыдился своего страха, вмял затылок в подушку, подтянул простыню. Вещи, знакомые, понятные, вставали на место.
— Я — ничего… — Она ждала, всматривалась напряженно. — Не надо врача… — Она ждала. — Вы скажите… — он впился умоляющими зрачками в ее маленькие ожившие глаза, — правду только скажите, ради Христа, — правду мне… Война КОНЧИЛАСЬ?
Сестра шевельнулась, словно что-то, чего ждала, подошло, но прошло мимо.
— Кончилась, — тихо, странно сожалеюще ответила. — Спите… Вам же врач все объяснил…
— Правда КОНЧИЛАСЬ? — спросил он опять, борясь с дрожью из живота в горло, в губы.
— Правда. Спите, вот лекарство примите… Правда.
Она отвернулась накапать микстуры, а когда повернулась, увидела, что больной лежит, крепко зажмурясь, и лоб его и скулы блестят от пота. Он проглотил лекарство, не открывая глаза. Она еще постояла над ним.
— А вы знали, что я сегодня дежурная? — спросила она. Он не ответил — он не слышал ее. Она вышла, тихо и плотно притворила за собой дверь.
* * *
Когда она сказала: «Правда, кончилась», то грудь, комната, дом, земля, небо — все начало вбирать бесконечный вдох, и вбирало, вбирало до предела, а потом рухнуло выдохом огромного облегчения. Точно вся земля осела освобождение, и корка-окалина на всем лопнула, как закаменевшая грязь, и он, Федька, стал беспомощным и бездумным, как дитя. Сбылось невероятное, он поверил и стал погружаться радостно в нечто теплое, влажное, свободное, потому что и мать и Анка вздрогнули, когда треснула скорлупа-окалина, и повернули головы к порогу. Они стояли у стола в кухне, а сзади них розовел уголь в черном устье печи. Мать мяла картоху в чугуне, а Анка просто так стояла, а обернулись они от стука двери и сперва не могли разобрать, кто это. А это он стоял на пороге в старой шинельке прожженной, с тощим «сидором» на плече, демобилизованный, из госпиталя. ВОЙНА КОНЧИЛАСЬ! — сказал он одними губами, и они услышали, узнали, и в тот же миг их лица — Анкино осунувшееся, тоскливое, а материно — морщинистое, замкнутое, — озарились изнутри, и от этого в темной избе стало прозрачно — дымчато-стеклянно, как на заре в березовой роще. Еще миг он видел их глаза, а потом все зыбко поплыло, и он только слышал стук своего сердца под бязевой сорочкой.
Он лежал в пустой немой палате, но пустоты больше не было: он вернулся совсем. «Все, все вернулись!» — шептал он себе, улыбаясь, ни о чем не думая. О чем еще можно было думать теперь? Два дня после этой ночи он был тих, покоен, всем процедурам терпеливо покорялся. Мысли теперь текли не назад, а вперед, даже не мысли, а ожидание встречи в родной избе, в которой ничего не менялось.
С вечера на третью ночь затянуло с запада, и к ночи зашумели под окном деревья, отдувало, опускало край белой занавески, хотелось спать, но не спалось, потому что где-то взошла луна, и тени неслись но лунному диску, и он видел это, когда закрывал глаза.
* * *
За слепым окном, где-то за больничным садом гудели моторы тяжелых машин. Гул засыпал, но оставался, поднимался к луне. В белесом лунном круге шли ночные бомбовозы, все ближе к нам, к нашей землянке. Надо спать, но гул стонет сквозь щели наката, давит прелая духота портянок и сырых ватников, кто-то храпит под ухом безобразно.
Лампочку-плафон теперь не тушили в палате всю ночь, и он лежал и смотрел в желтый известковый круг вокруг короткого электрошнура, измазанного побелкой. Белесый лунный круг…
Кто-то в духоте черной зашуршал газеткой, взорвался огонек, сладко потянуло самосадом.
«Закурить бы!» — вспомнил Федор, проглотил жидкую слюну. Но в палате не курят…
— Федь! Завтра пойдем, так ты смотри — обещал! — шептал Петька у изголовья. — Не бросай, земляк, вместе служили!..
— Спи, што ль! — с досадой ответил Федор. Ему было совестно за Петьку, который не скрывал страху. А ведь ребята не спят, услышат, высмеют.
— Какой уж сон… Летят — слышишь?
— Слышу. Оставь «сорок»…
— Загасла…
Опять вспыхнула спичка. Петькино лицо, розовое спросонья, с жалкой нахальной улыбочкой, с шрамиком под губой — упал в детстве на косилку. Петькины поглупевшие глаза: вой нарастал безжалостно, все сжалось в ожидании обвала («скорее уж, что ль!») — дверь распахнулась, как от взрывной волны, затылок оторвался-дернулся от подушки, он не сразу узнал белую палату.
Читать дальше