Наконец, промчавшись по тихому, словно вымершему, городку, подъехали к длинной одноэтажной больнице, сдали учительницу и подождали, что скажет врач.
Когда Юрка вернулся от колонки — он там умылся и долго пил, — Тоня уже стояла у машины.
— Устал? — спросила она.
— Чего шоферу уставать. — Юрка усмехнулся. — Он катается. Ну как она-то?
— Останется.
— А ты?
— Я поеду.
— Ну давай тогда в кабинку, что ли.
Юрке приятно было, как Тоня смотрит на него, и он тоже вполглаза стал рассматривать девушку — это впервые они тогда ехали вместе. Пыльная, загорелая, а в босоножках, и кольцо на пальце, и сережки. Оттягивая тормоз, наклонившись так, что ей не видно стало его лица, спросил, перейдя на «вы»:
— Не отсюда сами-то? А то, может, домой заскочите?
— Нет. — Тоня назвала свой город и невольно стала глядеть на домишки — такие же, в каком она жила с теткой, на пустые улицы, на киноафиши. В деревне она как-то забыла, что все это существует на свете.
В тот же день, когда они вернулись, Сазонов позвонил в редакцию районной газеты и просил написать про Юрку. «Самоотверженный поступок» — так называлась заметка, и были в ней такие слова: «превозмогая усталость», «даже старые опытные водители», «дорога непроходима», «взревел мотор» и тому подобное. Под заметкой поставили подпись Варепа, командира автоколонны. Вареп прочел, покраснел и стал тихо ругаться на своем языке.
— Удружили, — сказал тогда Юрка Сазонову. — Спасибочки.
— А что? — Сазонов удивился. — Ничего. У нас в первую пятилетку, знаешь, лозунг был: «Страна должна знать своих героев».
— Не знаю я, что у вас там было в первую пятилетку! — отмахнулся Юрка.
— Уж больно ты грозен, как я погляжу, — сказал Сазонов, смеясь.
Юрка сердился, но все-таки ему приятно было прочитать про себя в газете.
И вот теперь Сазонов сидел в кабине и, чувствовалось, собирался воспитывать.
Они уже порядочно отъехали от злополучного моста, и Юрка немного успокоился.
— Так сколько тебе в войну-то было? — снова спросил Сазонов, наклоняясь через Тоню.
— Было три, было и семь, а что?
— Где жил-то?
— Я с Урала сам.
— Поголодать-то пришлось, нет?
Юрка, придерживая локтями руль, закурил, длинно сплюнул в окно, потом ответил:
— Если вы мне это насчет зерна намекаете, то я сам не хуже понимаю… А только я так скажу: государство на двух моих рейсах, на бензине да на износе, больше потеряет — это факт. Тоже не глупенькие, считать выучились. Пускай делают, как люди, а то одни стараются, а другие… На каждый плюс два минуса.
— Ишь ты!
— А что, нет? Вот хоть дороги… Это, я ведь не знаю, что за дороги! Какая тут к черту машина выдержит? Я в армии в Германии служил. — Он глянул на Тоню. — Вот дороги! Везде! Любой шофер скажет. Там ЗИЛу сроду износа не будет.
— Видел я, товарищ, тоже ихние дороги, — сказал Сазонов. — Прошел… Так вот, если б Союз-то, как Германия, был, я бы один за всю жизнь все наши дороги замостил. Понял?
— Да ну! — отмахнулся Юрка. — И вообще не в том дело!
— Не в том, думаешь?
Юрка не ответил. Он вдруг остановил машину, выпрыгнул и пошел смотреть — не сыплется ли зерно в ту дырку в борту.
Немного сыпалось. Юрка выругался и опять стал надергивать мешковину.
Сазонов, высунувшись из окна кабины, смотрел на Юрку, щурился от солнца и мигал своими опаленными ресницами.
— Переживает все же, — сказал он Тоне.
До тока доехали молча.
3
Восемь женщин, включая Тоню, жили у Копасовых — у них самая просторная в селе новая изба, а хозяев всего двое — Клава, на последнем месяце беременности, и ее муж Володя, удивительно, как брат, похожий на жену: такой же круглолицый и беловолосый. В доме, кроме новенького желтого платяного шкафа, ничего еще нет, и оттого просторно и чисто. Полы белые, печь — без единого пятнышка: Клава скребет, чистит, моет целый день, несмотря на выпирающий живот. Стены в доме светлые, еще пахнут смолой, на них яркие плакаты и афиша кинофильма «Дон-Жуан» — красавец в черной полумаске со шпагой.
Приезжим отвели вторую, заднюю комнату. В нее ведет порожек с двумя приступочками, так что, когда стоишь в дверях, просторная первая горница видна как бы сверху и от этого кажется еще больше. На полу постелили темного от клевера сена, набросали у кого что было — одеяла, плащи — и спят, как на сеновале, только окна держат закрытыми, чтобы не лезли и не пугали парни.
Клава встает до солнца, и к тому времени, когда просыпаются все, у нее уже готов чугун мятой, запеченной с молоком, с румяной коркой картошки. Едят за выскобленным белым столом, пьют из стаканов и кружек кто чай, кто молоко, берут руками куски крупно нарезанной селедки, макают в большую деревянную солонку свежий, с холодными каплями на тугих и острых перьях лук. Дверь раскрыта, кажется, прямо в голубое небо, в окна ломятся веселые, твердые солнечные лучи. Завтрак каждый раз выходит шумным, быстрым, с хохотом и баловством. Курица вспрыгнет со двора на гребень порога, мечтая поживиться чем-нибудь в избе, оторопело квохчет от шума и смеха и нырнет неуклюже, с испугом назад. Большинство женщин старше Клавы, но она, сложив на животе руки, глядит на них, как мать, улыбается застенчиво, и ей кажется, что сама она никогда такой не была.
Читать дальше