Лютов думал об этом отвлеченно и холодно, почти как пассажир международного экспресса, с забывчивой брезгливой жалостью глядящий сквозь стекло на серую смазь бесприютных степей и кизячных домишек — «Как они тут живут?», — с тревогой и опаской перегонщика, все же выбравшего на свой страх «нехорошую» трассу, где уже пропадали машины с водителями. Но что-то мешало ему отстраниться вполне. Вокруг была та же Россия. То же сизое, сирое небо, та же точно мазутно-тягучая черная зябь с увязнувшими в ней доисторическими остовами ржавых тракторов. Как будто ничего и не пересекал. Ему было нужно всего двое суток свободы, то есть мира на этой земле… Зачем вообще рванул в Украину? Так вышло, иначе уж было нельзя. Наутро после смерти пацана столкнулся в дежурке с высоким, тяжелым белобрысым мужиком: то ли пьян, то ли вывалился из чего-то горящего, контуженный взрывом и полуослепший. На лице жили только глаза. Лютов понял, отец пацана. Замостьянов. Их взгляды встретились, и Лютов сразу понял: Замостьянову нужен он сам — его, Лютова, жизнь. Не мольба о прощении или даже пощаде. Не нужны даже его смертный страх и долгие мучения. Зачем? Человек просто хочет и может убить. Или нет. И тогда просто молча обходит виновного и начинает жить дальше.
Замостьянов вкогтился ему прямо в горло — не с клокочущим рыком и хрипом, а как направленная кем-то, заведенная машина. Подскочившие «пэпсы», дежурные растащили их и усмирили… Через сутки в заразного, прокаженного Лютова вцепились все, кто только мог: УСБ, прокурорские, ФНС, журналисты, активисты ростовского отделения «СтопХам», комитет матерей пострадавших от бездушия и произвола милиции, развернувший плакаты «Убийцу к суду!», депутаты ростовской гордумы и даже врачи, акушерки, медсестры в роддоме — денег больше не брали и смотрели на Виктора так, словно им удалили желудок или, скажем, надели невидимый электронный ошейник: у этого не брать — иначе разорвет.
Изнуренная родами Вика казнила Лютова чужими, злобными глазами и едва не рычала — шипела, скулила, не могла говорить распухающим горлом, как бы внутренне окостенела в своем справедливом и необсуждаемом: никуда не поедем, ни сейчас, ни в три месяца; в самолет — ни за что, да у нас все прививки расписаны по месяцам на три года вперед, понимаешь ты это?.. ну в какую другую страну?.. Им бы кончить все споры на выборе имени, отметя всех блевотных Елисеев и Робертов; ей бы, Вике, всю жизнь свою вбить в их Артемчика: по часам и минутам кормить молоком, сердцем, солнцем, высвобождая из ночной рубашки налитые желто-белые груди с нагрубшими трещиноватыми сосками, пусть Артемчик один бы высасывал из ее тела соки и румянец с лица, но она бы, естественно, и расцветала, лучась таинственным, неведомым науке трепетным теплом. А Лютов заталкивал их в самолет, выпихивал из дома, из страны. Под окном, за забором, у них поселились тяжелые туши в грязно-белом «лацетти», ночевали, дремали, не гасили внимательных фар, через сутки сменялись другими в замызганном «форде», постоянно вели его, Лютова, по заснеженным улицам, и страх глодал его помимо разумения — не стынущая тяжесть в животе и не предчувствие тяжелого удара по затылку, а невозможность допустить, чтоб и Вику с Артемчиком ненароком задело.
Его вызывали, допрашивали; с механическим остервенением пловчих-синхронисток начала всплывать древняя падаль; косяки его дойных коров потянулись в ростовскую прокуратуру с заявками: «оскорблял», «угрожал», «вымогал». Вика плакала в ванной, где железо и кафель усиливают нестерпимые звуки, со злобным наслаждением и тихо, «про себя»; он подсаживался на кровать и не мог объяснить ей, за что им такое, кто может сделать плохо им , а не ему, как будто если бы его убили или посадили, то и для Вики бы на этом все мучения закончились и началась нормальная, счастливая, полнокровная жизнь.
Он боялся за Вику и сына, а совесть… врут, когда говорят, что она — когтистый зверь, скребущий сердце. Совесть — это сто-жильная вьючная тварь: может вынести многое, все. Тяжело — это да, не заспишь, не замоешь, всё придется таскать до конца, но и с этою тяжестью можно ходить по земле. А если б тот пацан на трассе оказался детенышем простых, а не сыном и внуком всесильных, то тогда бы уж Лютову было полегче — ох уж как ему было бы, признавался себе он, легко! Он тогда бы и вовсе не понял, не узнал, как впивается правда «убил», неожиданно не устаревшая, для тебя лично не отмененная первобытная правда: отдавай своего за того — раз убил моего, то и сам со своим по-людски жить не будешь.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу