— Що встали? Несiть його до АБК! По мiсцях всi пiшли, по мiсцях! — сказал над ними севшим голосом Богун, и Артему почудились нотки вины за то, что он, комбат, еще раз оказался не всесильным для своих бойцов, и для Нямы особенно.
Богуна не корежило то, что послал Порывая и Няму на почти неизбежную, оказавшуюся неминуемой смерть: надо было кого-то послать к пулемету, а иначе б сюда полетели ручные гранаты. Да и что теперь было крутить душу в жгут? Не один, так другой, не сегодня, так завтра. Власть над сотнями разных, особенных, единичных людей на войне — это уж невозможность жалеть никого и себя самого в том числе, а иначе какая ты сила?
Нет, он не был свободен от чувства вины, от щемящего, чуть не отцовского чувства неспособности быть всем защитой, но сейчас навалилось и давило другое. Нет, не то что он сам разбудил это лихо, поведя батальон в лобовую атаку на промку, хотя мог бы и дальше тихо-мирно держать эту шахту, отправляя вагоны с углем на заводы хозяина. Все равно через день ли, неделю ли генералы б забыли про бизнес, и решение лезть на Бурмаш все равно было б принято, и его, Богуна, батальон точно так же бы стал наконечником. Его хлопцы и сами рвались на Бурмаш: «Да мы только так их нагнем и отпялим, кротов тех слепых, шахтарiв», — и он их повел на промзону, отчасти и сам зараженный всеобщим возбуждением «мы сила!», которое кипело в них с Майдана, отчасти боясь заслужить их презрение, утратить свою абсолютную власть, если вдруг попытается их удержать. Пускай уже примут крещение, все равно ведь придется когда-нибудь, и уж пусть лучше здесь, с возможностью отхода на укрепленные позиции, чем в городских руинах, где стреляет каждый дом и где они начнут метаться, как бараны.
Богуна придавило и душило другое: он не чувствовал силы своего батальона. Не умения перебегать под огнем, залегать, перекатываться, кувыркаться, прикрывать дружка дружку и прицельно стрелять, не всего того жизненно важного, чему он худо-бедно успел их научить, а той силы, которая… в общем, духом зовется. Та голодная, ясная ненависть к русским, которую впрыснули в их молодую горячую кровь, то опьяняющее чувство своего железного могущества, которое возникло на Майдане, с волшебной быстротою были смыты огнем ополченских «утесов» и «дэшек».
Тем же вечером, после атаки, он сам пошел с хлопьятами за телами убитых и ползком волочил те кули, укрываясь за ними от снайперских пуль, — не затем, чтобы заколотить эти трупы в гробы и отправить домой матерям (хотя, само собою, и за этим), а затем, чтоб внушить всем живым еще большую ненависть к сепарам и спаять батальон клятвой мести. Он думал: настоящей ненависти без боли не бывает. Но, построив живых над лежащими в ряд мертвецами, задохнулся от злобы на себя самого.
Окостеневшие в последнем ужасе глаза, приоткрытые будто бы в жалобе, нiби матiнку кликали, рты, запавшие под ребра иссиня-белесые, запачканные кровью и землею животы — все это, зримое в упор, не вызывало ничего, кроме явного страха и скрытого отвращения к мертвым, кроме мысли о том, что ты сам мог бы так же пластаться на глазах у живых. Ну а завтра что, завтра? Точно так же подавишься криком и поедешь до дому в посылочном ящике — это если вообще не останешься в лопухах, как собака, так как вытащить труп из оврага пока что нельзя, а потом все и вовсе забудут, что ты там лежишь.
Хотелось только одного: побыстрее закончить тут с ними , отбежать, отвернуться и немедля начать что-то делать, ибо даже короткое уподобление мертвым в недвижности было мучительно. Хотелось громко говорить, слышать собственный голос, ощущать колебания связок и понимать, что ты еще живой. Привить чувство мести бойцам вдруг почему-то оказалось невозможным: оно само должно было расти из сердца, как потребность ребенка встать на ноги, — и Богун вдруг почуял, что эта естественная, нутряная, здоровая ненависть-сила с каждым часом растет там, в Кумачове, в тех жуках полосатых и червях земляных, потому что у них, вероятно, отобрали так много, что с оставшимися и умирать не обидно.
В бойцах же Богуна проклюнулось одно только глухое отчуждение к тому, что так магнитило и возбуждало накануне, одно только отчаянное детское недоумение: почему они так нас погнали? неужели меня тоже можно убить — и так просто, так быстро и так насовсем?.. Богун конечно, поспешил списать все на растерянность несмышленого молодняка, что пока и ботинки зашнуровывать не научился, чтоб нога не стиралась до крови, лишь на временную потрясенность необстрелянного батальона — с девкой вон после первого раза и то ходишь день как контуженный: неужели и вправду присунул и как теперь жить? Ничего, переварят, приладятся, пооботрутся — прополощет единожды страх до сухих потрохов, зато шеи не будут тянуть, выжимая свои забубенные головы из-за укрытия, пока не щелкнет по лбу прилетевшая ополченская пуля, застывать, точно суслики возле собственных норок, на пути у бегущего прямо на них человека с автоматом-дубиной в руках. Это вам не ребячья забава, это вам не по мирным баранам стрелять с упоением собственной властью…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу