Но если на Бурмаш пришел матерый зверь, то он ведь понимает, что и Богун не пальцем делан. Значит, ждать из оврага гостей — все равно что дерьмо из утробы давить, не пожравши. Значит, смысл — не штурм высоты у него за спиной, значит, что-то еще… Ну а что еще, что? Ну, верно, просто отвлекающий удар, и неизвестна только сила этого удара, в то время как прорыв готовится на севере, в лесопарковой зоне, вдоль по руслу реки. Где угодно, но только не здесь.
Можно было бы и успокоиться и готовить своих пацанов к хорошо представимому, не такому и страшному, потому что понятное переставало быть страшным, но Богун почему-то не мог продохнуть. Все казалось ему, что чего-то не видит и не может почуять как пришлый, так и не вкоренившийся в эту землю чужак, что истина буквально зарыта под землей и ему до нее не добраться… Да под какой-такой землей? — обрывал он со смехом себя. На глубине в полкилометра? В шахте? Остался там, что ли, какой-то подземный отряд? Чем только дышат третий месяц, неизвестно… Вот она, шахта, у него, Богуна, под ногами, все копры, все подъемники, вплоть до каждой отдушины, блин. Метро из Кумачова до «Марии» пока не прорыли. О чем он думает вообще, когда должен думать о том, что внутри, в сердцах, в головах пацанов? Удар по его батальону такой будет силы, чтоб все ощутили, что это прорыв, что сепары сюда стянулись всею массой, без обмана.
Растревоженный, двинулся по периметру шахты, проверяя посты, пулеметные гнезда… шел по этой меже вдоль забора, отделяя свое от чужого, метил следом свою территорию, как любой дикий зверь, убеждаясь, что в каждой угрожаемой точке все обустроено, как надо, что бессонные хлопцы сторожат каждый звук, безотрывно внимают ночной пустоте, где уже ничего не гремит и не рвется. Проверял их оружие, оптику, боекомплект, подтягивал ремни бронежилетов, обихаживал каждого, как большого ребенка перед зимней прогулкой, а главное, заглядывал в глаза, как будто бы покачивал с нажимом. И вот уже казалось, что в каждой паре глаз проблескивает что-то жалкое и зверино-тоскливое: вот и страх, и покорная боль, и как будто обида на него, Богуна, и какая-то жалоба, непонятно к кому обращенная, — точно не к Богуну, потому что, казалось, было и понимание, что комбат им ничем не поможет: вон уж скольких своих притащили с железки, побросали в овраге или тут закопали.
По глазам можно много, конечно, напридумывать лишнего. А чего ж было ждать? Собачьего восторга? Прогорели дровишки в майданных кострах, дали пылу и жару, отщелкали. Ликовать больше не с чего. Пердаки колорадам поджарят — вот тогда загогочут. Даже и хорошо, что угрюмые. Значит, будет поменьше отчаянной дурости. Страх, он лишь поначалу стреноживает, а потом уж ведет, подгоняет, подсказывает.
Ядро батальона составляли отборные, крепкие хлопцы, прошедшие и армию, и тренировочные лагеря под знаменами «Правого Сектора». Половина — ну очень такие… простые. Может, и не селяне, но, в сущности, никакой другой участи, кроме как стать такими же, что и здесь, на Донбассе, шахтерами, слесарями, монтерами да охранниками в супермаркетах, для них предусмотрено не было, и не взбунтовались против этой предопределенности, не желая служить на парковке чужих «мерседесов» с холеными девками, не желая горбатиться до перелома хребта за гроши. Возможность взять оружие и самим отжать то, что горбом никогда не нацедишь, открылась им как самая желанная и никогда не чаянная перспектива, перевернула их целинные мозги. Им сказали: нужна ваша сила, и больше ничего уметь не надо, надо только сплотиться, и получите все, что хотите.
Все сошлось: и вот эта голодная, по-бычиному темная сила, безнадежно искавшая выхода и применения, и по молодости обостренная тяга поставить себя «по-людски», заработать, отбить подходящее место для жизни, и почти что ребяческая, не рассуждающая страсть к оружию, к горделивым нашивкам, значкам, и сильнейший гипноз единения, стадного чувства, и возможность почуять себя господином, вольным в жизни и смерти других, и уже невозможность помышлять ни о чем, кроме собственного выживания здесь.
Были у Богуна и восторженные дурачки вроде Немца, и земные ребята, хорошо понимавшие, что дает им подобная служба, в том числе с уголовным хвостом, наломавшие руку на мясницкой работе. Он и сам был, по сути, таким же, просто старше и опытней всех, потому и вожак, что его дольше били и испытывали на живучесть. Верил он в Украину, которую шел защищать, ну, великую и незалежную? Он верил в то, что все решается насилием, что и люди как особи, и различные общества, будь то хоть первобытное племя, хоть нация, постоянно боролись и борются за делянку земли, за железную жилу, за угольный пласт, за свое навсегдашнее право на лучший кусок (ну кто профессор или умный до…, как Голомянский, тот в башке своей масло гоняет, как бы пару заводов отжать и таких, как Богун, заманить в свою частную армию или там теорему Фермы́ доказать, за которую тоже лям баксов дают), и так будет, пока светит солнце, пока жив хоть один человек на земле, то есть двое. Просто если уж ты украинец, то и бейся за это совместно с людьми одной крови.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу