Шевельнулся, напружился, проверяя отерплые руки и ноги: оковало ломотой все тело, словно целую смену лопатой махал, как тогда, на студенческой практике, низовым ГРП, обезьяной на течке. Саднило сбитые запястья и колени. Но подняться он мог. Он вообще теперь, видимо, многое мог, чего не нужно было делать раньше, чего давно — да никогда еще — не требовал от собственного тела. Усталость загустела в мышцах, как свинец, цементной пылью отвердела в легких, но, похоже, мгновенно уйдет, будет вытянута из него новым свистом и шелестом реактивных снарядов — побежит, еще как побежит… С головою вот только беда: никаких почему-то великих открытий, не варит, хоть вы три автомата приставьте к виску.
Он ощупал карманы, вынул мертвый айфон, кошелек с позолоченным банковским пластиком, сигареты, ключи, министерские корочки, пропуск… Что же это выходит: у него ничего не изъяли вчера?.. А зачем? Снова стало смешно: не работает здесь все вот это — позвонить кому надо, сторговаться, купить… Все детали для сборки неприкосновенности, жизни там, высоко от земли, а не здесь, под землей, лежали на его коленях мертвые, обесточенные, отключенные. Может быть, во всем городе не осталось розеток, приемных щелей, куда можно воткнуть, чтобы в трубку полились узнаваемые голоса, чтобы деньги, прихлынув, раскачали и сняли Вадима со страшного места… Но ведь везде торгуют пленными, меняют на пленных, оружие, деньги, солярку. Но он, Мизгирев, и не пленный — его просто нет. Иди куда хочешь, спасайся как можешь… А куда ему надо спешить и зачем? Может, высунет голову к вечеру, а там уж неизвестно чьи солдаты… Как они вообще отличают друг дружку, понимают, кого убивать? Камуфляж цвета той же травы и земли. Это раньше все было понятно: мы больше зеленые, а фашисты — мышиного цвета, все другое у них, «хьюго босс». А сейчас-то кто «наши», где «мы»? Кто ему теперь свой, кто чужой, кто его не убьет, кто подольше помедлит, потрудившись вглядеться в него? Весь обтерханный, пылью побитый, в гражданском — значит, мусор, москаль, террорист. Тех своих, значит, надо бояться, а не этих… своих. Эти вон приютили, спасли. А может, тут и просидеть до самого… Чего? Пока этот дом на него не обрушится и все отдушины пылищей не забьет?
Выбираться. Сейчас. Он же помнит свой город. В потемках, в тумане, в кромешной пыли он, как собака, пробежит его насквозь, по стрелкам древних «казаков-разбойников», по дорогам на первые новогодние елки и школьные олимпиады, в поликлинику на-прогревание-и-массаж-рельсы-шпалы-уколы-мазок-яйца-глист, по давнишним согбенным материнским маршрутам за хлебом, в магазин «Сапожок», по отцовскому страшному — на рентген смерти в легких в городскую больницу. Этот город его не предаст — одно только своей неизменностью, строем, генпланом, проходными дворами, пожарными лестницами, цветом каждого дома и ветками каждого дерева, много дольше, чем он, тут прожившей березы.
Но куда — по родному — бежать? Через промку «Марии-Глубокой» — за железку и в степь? По Октябрьской промке, сказали, стреляют — значит, только на юг. К терриконам, засаженным белой акацией, а оттуда на трассу и ходу навстречу подползающим танкам, руки вверх и кричать: «Хлопцi, хлопцi, я свiй!» Документы при нем… А туда ведь, пожалуй, и народ побежит, в Залинейный, кто боится обстрелов сильнее, чем украинских войск. Кому некуда, не к кому было бежать, но теперь уж неважно куда, лишь бы только из этого ужаса, как лесное зверье с загоревшейся под ногами земли… Ну так что же, на юг? С перемятой, чумазой, седой детски-женской толпой, воздевающей над головами кричащие белые тряпки: «Пощадите! Здесь дети!» — в телевизоре так. Затеряться в бессильной, богомольной толпе, заслониться их старческой дряхлостью, материнской мольбой, чистотой…
Ничего он не высидит тут. Надо высунуть голову и принюхаться к воздуху, к городу. Все придется решать на бегу, обмирая от стужи и вздрагивая, спотыкаться, метаться, петлять, благодарно кидаться навстречу и со сжавшимся сердцем шарахаться от… двоедушничать, двое… разрываться, короче.
У него будто впрямь заострились все чувства и особенно слух. Наверху, в отдалении, за автобусным парком и дальше на западе, что-то плоско, негромко, беспорядочно хлопало, и неумолчный, скучно-деловитый перекатывался по горизонту швейный перестук, словно кто-то не рушил уже, а, напротив, сострачивал разорвавшийся мир. В приямке сидели бойцы — с такими же точно обыденно-скучными, неприступно-угрюмыми лицами, с какими стояли впритык в опускаемой клети, — сидели и лежали под землей на рештаках и кучах штыба, ползли к своим уступам, балалайкам, прислушиваясь к «разговору» кровли в лаве.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу