Но тут я почему-то сбиваюсь, еще не начав, потому что мне вдруг становится неясно, с чего начать свой рассказ. Все уже не кажется мне забавным. Теперь речь идет обо мне, а не о ней.
Откашлявшись, я начинаю говорить – поначалу связно, но, поскольку она не задает наводящих вопросов, я теряюсь, не знаю, в каком порядке рассказывать. Я перепрыгиваю в хронологии, прерываю сама себя, голос не слушается. Пытаюсь глубоко дышать, но это не получается, меня заносит, и, сама не поняв, как это произошло, я совершенно бессвязно выпаливаю, что я – злой и слабый человек, по сути дела являющийся причиной смерти отца моего сына, и теперь стою перед невыполнимой задачей воспитывать сына одна, понятия не имея, как это осуществить. Потом я рыдаю еще пятьдесят минут, и, покидая ее кабинет через час после того, как я туда вошла, я уже не могу вспомнить, что мне поначалу казалось таким забавным.
Днем я почти полностью справляюсь сама, а вот ночи по-прежнему ненавижу. Когда становится тихо и я уложила Ивана, я знаю, что в моем распоряжении ровно сорок пять минут, прежде чем последует первый приступ. С тех пор как я перестала кормить его грудью, он с небывалым аппетитом глотает смесь из бутылочки, а в перерывах я докармливаю его детским питанием из баночек. Ни разу мне не пришлось среди ночи подогревать бутылочку, и все по сути складывается так, как я и надеялась. Кроме этих его ночных страхов. В последние месяцы дело ухудшилось, и по мере развития его моторики я все больше испытываю фрустрацию, поскольку не в состоянии утешить по ночам истерично орущего ребенка.
Днем мы как любая другая семья. Ходим в открытые детские сады, встречаемся с друзьями. Ходим в кафе. Общаемся. Много двигаемся. Иван стремительно развивается, начал ходить, говорить и наслаждается жизнью, как все другие годовалые малыши, с которыми мы встречаемся. Мы часто смеемся вместе. В общении с ним я нахожу радость и стараюсь держаться как можно дальше от мыслей о том, насколько его травмировало то, что произошло. Но вот наступает вторая половина дня, приходит вечер, и с приходом сумерек нарастает страх. Мой мозг начинает искать пути бегства. Могу ли я поехать ночевать к подруге? Может ли кто-нибудь переночевать у нас? Не сможем ли мы как можно скорее переехать отсюда?
Мечта выбраться из квартиры, в которой ты умер, жила во мне с тех пор, как тебя не стало. Каждый день я думаю об этом. Каждый вечер эта мысль крутится у меня в голове. Я не хочу здесь оставаться. Я хочу переехать, начать сначала где-то в другом месте. Здесь атмосфера, в которой я не могу находиться. Я по-прежнему избегаю заходить в нашу бывшую спальню. Ненавижу поездки на метро от друзей обратно в Эншеде. Ненавижу пахнущий мочой лифт, на котором мы спускаемся с перрона на нашей станции. Ненавижу улицу под нашими окнами и вечно опаздывающие автобусы, которые по ней ездят. Ненавижу наш задний двор и все его оттенки серого. Когда вечер сменяется ночью, я думаю о том, что надо скорее переезжать. Мне здесь никогда не нравилось. Когда мы въезжали сюда, уже было трудно, но тогда предполагалось, что мы все преодолеем вместе. Мы собирались вместе строить дом. Без тебя у меня нет сил. Я должна вырваться отсюда.
На пятой сессии у психотерапевта я получаю пинка под зад. «Возможно, ты еще не готова этим заниматься», – говорит она мне, и я сижу, уставившись на нее. Что она хочет сказать? Меня возмущает это ее утверждение. Ведь она существует для того, чтобы помочь мне переработать мое горе, на какой бы стадии я ни находилась, ведь в этом же вся суть наших разговоров? Именно поэтому я каждый раз выворачиваюсь наизнанку, чтобы найти того, кто посидит в няньках, и еду долгим неудобным путем от Эншеде до заставы Норртуль каждый вторник к трем часам. Как у нее хватает наглости говорить, что я не готова?
Психотерапевт не замечает моего возмущения. Или же никак этого не показывает. Она отвечает, что иногда в жизни просто нет места для того, чтобы работать над своим горем, по-настоящему взяться за это. Иногда нужно просто пережить один день за другим в течение какого-то периода, прежде чем начать по-настоящему оплакивать ушедшего. Она говорит, что у всех это происходит по-разному, однако ей кажется, что я еще не на том этапе. Добавляет, что выбор, конечно же, за мной и что я могу продолжать встречаться с ней каждую неделю, если хочу, но ей кажется, что я пришла к ней слишком рано.
«Наверное, это потому, что я недостаточно много плакала» – думаю я, сердито глядя на нее, пока ее слова висят в воздухе. Потому что после первой сессии, когда я рыдала так, что лицо распухло, рассказывая, что я фактически убила своего мужа, мне больше не хотелось так разговаривать. Потому что я разгадывала ее маневр каждый раз, когда она пыталась перевести разговор на мое чувство вины. Это потому, что я раздражалась из-за того, что она не понимает, что у меня нет времени рефленировать над чувством вины в моей повседневной крутежке с Иваном. Наши последние беседы в основном вертелись вокруг практических дел. Как я засыпаю и просыпаюсь, проживаю дни и ночи с постоянной задачей – быть мамой. Когда она хотела поговорить о чувстве вины, я переводила разговор на практическую сторону дела. Нет у меня сил обсуждать чувство вины. Вместо этого я начинала говорить о том, как я устала, как мне тяжело теперь, когда семья и подруги все больше возвращаются к своей жизни, как часто я ощущаю, что никто меня не понимает, и как мне жаль саму себя. Я жаловалась ей на то, что Иван постоянно просыпается по ночам и что мне совсем не удается поспать. Когда она попыталась нащупать другие подходы и предложила практические решения, я фыркнула, показав ей, что она тоже ничего не понимает. Ей и не представить себе, что такое ухаживать за годовалым ребенком совершенно одной. Ей легко говорить о моем чувстве вины, когда у нее нет маленького ребенка, ради которого нужно всегда быть в тонусе. Она не понимает условий моей жизни. Жизнь без отдыха. Жизнь, в которой нет перерывов, чтобы сидеть и размышлять по поводу вины и скорби.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу