Женщина обернулась. Лоб ее почти целиком закрывала взлохмаченная ветром прядь волос, но более темные, нежели волосы, правильно очерченные брови были открыты. Губы ее казались бескровными.
— Мне не холодно, — отозвалась она спокойным грудным голосом и нерешительно сделала шаг к забору. — Даже, пожалуй, нравится этот ветер, упругий, хлесткий…
Она была моложе, чем я думал, не старше двадцати пяти. Но в ней словно начисто было вытравлено то девичье обаяние, которое многие женщины еще сохраняют в этом возрасте. Бледное лицо озарял тусклый свет глаз, напоминавший тихое, покойное мерцание углей, припорошенных пеплом. А ведь глаза у нее были голубые.
— Мы с вами соседи, — сказал я. — И меня огорчает, что вы всегда грустны.
— Мне очень жаль…
— Случается, я приезжаю домой в превосходном настроении, а увижу вас — и его как не бывало; чувствую, и меня начинает что-то угнетать. Трудно быть веселым, если рядом с тобой грустят.
— Мне очень жаль, — повторила женщина. — Я постараюсь не попадаться вам на глаза. Вы тоже могли бы не смотреть сюда…
— Думаете, это так просто?
— А разве нет? Человек должен защищать себя.
— Но как?
— Как может.
— У меня нет такой возможности. Я ведь даже не знаю, что гнетет вас; разумеется, это ваше личное дело; и все же я не могу не сочувствовать вам. Меня злит собственное бессилие. Как же тут прикажете защищаться?
— Странно, что вы так заботитесь обо мне, — заметила женщина. — Я уже отвыкла от этого. Я хочу сказать… от внимания.
Она сделала еще несколько шагов к забору, подняла на меня взгляд, слабо улыбнулась, глаза ее влажно блестели. Да, глаза были синие, но с какой-то необычной темной поволокой. По глазам я и узнал ее. Но удивление тут же сменила неуверенность: я испугался, что эта печаль еще прежняя, что она не прошла со временем, а стала лишь глубже.
У меня уже готово было сорваться с губ ее имя; сам не знаю, с какой интонацией я произнес бы его. Но из-за угла дома показалась Юци с охапкой сосновых стружек. Покосившись на нас, она лениво обогнула дом, вошла в мою комнату, и, прежде чем за ней захлопнулась дверь, я решил, что ничего не скажу. Не напомню о той дождливой осенней ночи и о том дне в лесу, потому что общие переживания лишь до тех пор общие, пока мы вместе испытываем их, а после на них оседает пыль дорог, по которым каждый пошел в одиночку. Что до меня, то и годы спустя, в институте, меня пронзала бессильная боль, словно ныла какая-то застарелая рана, но кто знает, что значила та наша встреча в жизни Кати? Наверное, она уже не помнила меня. Люди ведь иногда стараются не только помнить, но и забыть — это я знал. Почему-то не хотелось говорить о том, как искал я ее в каждой девушке, в которую влюблялся, и как мне больно было, что не нахожу, и что невольно я сравнивал с ней каждую женщину — с ней, которую видел всего два раза. Эта непонятная тоска позднее прошла и не вернулась даже сейчас, когда я через забор всматривался в ее бледное лицо. «Если бы я никогда не видел ее лица, — думал я, — теперь я был бы менее чувствителен ко многим вещам». Я всегда знал, что мы еще встретимся, хотя и не ждал этой встречи; только странно было, что через восемь лет все так отчетливо сохранилось в моей памяти, даже вспыхивавший на стволе березы солнечный луч.
Тогда я оставался работать и после смены, мы с мастером монтировали опытный образец нового автомата, а по вечерам я учился. В тот день, когда я наконец скинул рабочую одежду и, ничего не подозревая, вышел с завода, вдруг полил дождь. Я помнил, что еще в полдень, когда я бежал в столовку, под ногами шуршали сухие листья каштанов и в раскрытые окна ветер тоже забрасывал желтые листья. Сейчас, вечером, улицы были безлюдны, лишь синие и красные отблески неоновых реклам вспыхивали на мокром асфальте; в один день лето сменилось осенью.
Я едва успел на последний автобус. В автобусе, как обычно, плавал желтоватый полумрак — причудливая смесь света и тьмы, — но я хорошо различал пассажиров. Вместе со мной их было шестеро. Всех я знал в лицо, каждый вечер они возвращались домой с этим автобусом, и мы проводили вместе на мягких кожаных сиденьях около получаса — самое бесполезное время суток. Я знал, что к конечной остановке нас останется двое: старик в темном костюме, всегда занимающий место у двери, и я. «Тут даже дождь ничего не изменит», — подумал я.
На второй остановке вошла девушка, единственная новая пассажирка. С зеленого нейлонового плаща струйками стекала вода. Легким движением она протянула кондукторше бумажку в пятьдесят баней и сказала: «Билет, пожалуйста», — как будто здесь можно было купить что-то другое! Руки ее, выглядывавшие из рукавов плаща, были по-детски маленькие, покрасневшие от холода и очень подвижные. Именно на руки я и обратил внимание. Затем девушка прошла через весь автобус и опустилась на сиденье рядом с передней дверью; из-за высокой спинки сиденья, справа от жирного загривка шофера, виднелся только треугольник ее капюшона. С плаща девушки мне на плечо скатилось несколько капель и медленно просочилось сквозь свитер. Мне подумалось, что много девушек проходит и проходило прежде мимо меня, появляясь откуда-то и куда-то исчезая, но ни одна не удосужилась одарить меня хотя бы дождевыми каплями. Я невольно провел рукой по плечу, ощутил прохладную влагу и тут же забыл о случайной попутчице; облокотившись о колено, я сказал себе сперва по-русски, потом по-французски: «Ну, мой друг, начнем изучать химию! «Parce que maintenant c’est le moment!» [1] Потому что сейчас как раз подходящее время (франц.) . — Здесь и далее примечания переводчиков.
На этот день я наметил себе довольно большой урок по химии, русскому и французскому. За стеклами автобуса безжизненно, холодно поблескивал мокрый город; жизнь укрылась за темными окнами, гулкими подворотнями, старыми — в лепных гипсовых украшениях — и новыми, совершенно гладкими стенами, под плоскими и крутыми крышами, в кино, ресторанах, театрах, кафе. Без колыхания вечерней толпы освещенные четырехугольники витрин и пестрые неоновые рекламы казались лишенными смысла.
Читать дальше