— Где? Ах, это! Весы, Антон Витальевич. Схематическое изображение. На левой чаше девять фамилий, на правой — пять. Вопрос на социальную сообразительность. Какая чаша окажется тяжелее?
Метельников брезгливо оттолкнул газету.
— Не знаю. Да и зачем мне знать? Ты рядом, просветишь. — Хотел сказать спокойно, а получилось с вызовом, с подковыркой. — Тебе бы, Фатеев, родиться лет двести, триста назад. Служил бы при дворе какого-нибудь монарха, плел интриги, а по утрам стоял у окна замка и наблюдал, как казнят твоих вчерашних сподвижников. Тоже театр. Ты же театрал у нас, Фатеев?
Фатеев знал эту предрасположенность Метельникова к внезапному раздражению и привычку срывать раздражение на людях близких, находящихся у него в подчинении. По натуре Метельников был отходчив и быстро забывал и о своем гневе, и об обидах, которые наносил в запальчивости. Он обижал людей часто. Сам не принимал этих обид всерьез: люди были действительно близкие, обязанные ему многим, а значит — он был в этом убежден, — должны так же легко прощать ему, как он прощал им. В общем и целом это были верные люди, послушно сносившие его подковырки, иронию, если же и случались несогласия, взыгрывало самолюбие, Метельников умел пересилить себя, извинялся, даже как бы каялся за свою невыдержанность. Считавший себя обиженным не подозревал, что угодил в расставленные сети, чувствовал неловкость, ибо всякий раз зрелище раскаяния проходило на людях, вызывало уважительное сочувствие к Метельникову, и потерпевший уже сам готов был просить прощения.
— Я терплю ваши колкости, но когда-нибудь вы промахнетесь. Не хотите слушать, так и скажите: шел бы ты вон, Фатеев… А эти ваши аналогии… Я таких слов не заслужил. — Фатеев обиделся. Он еще не покраснел, но порозовевшее лицо свидетельствовало — сейчас покраснеет.
Метельников никак не отреагировал на фатеевскую обиду. Он не хотел думать о статье. Впрямую она его не касалась, и он был рад этому. Нет, отчего же, он все понимал. Не случайны и эта статья, и предчувствие Голутвина, и фатеевские домыслы. Лиши все это полета, иносказательности, туманности — останется голая схема откровенного противоборства тех, кто наделен властью и тех, кто желает ее получить. А впрочем, власть была и у тех и у этих, но она казалась отчего-то малой, недостаточной.
Нужна осмысленная линия поведения — это факт. Сказал же Голутвин — надо работать. Что тут возразишь, разве когда-нибудь было иначе и работать не надо было? Нет-нет, здесь что-то иное. Голутвин думал и говорил о другом — надо д е й с т в о в а т ь. Сейчас все просчитывают варианты, блуждают среди бесчисленных координат: если, если, если… Смешаться с толпой, отдать свой голос общему хору? А юбилей?
«Свобода и воля превыше всего» — фраза втемяшилась в сознание, он повторил ее по инерции. Вздрогнул, ему показалось, он споткнулся, нащупал главное. Он даже зажмурился от удовольствия, как если бы прикосновение к этих святым понятиям тотчас сделало его независимым и счастливым. И мысли, прорвав тупик, двинулись напрямую.
Не потерять самостоятельность, взглянуть на ситуацию иначе: не с кем ты, а кто с тобой? Хорошо сделанное дело всегда благодарно, оно позаботится о тебе. Внезапный вздох был вздохом облегчения — он понял, он нашел.
В остальных размышлениях был традиционен: «Фатеев разоткровенничался неспроста — ему нужна встречная информация. Он верен себе — творит стратегию». А дальше уже с грустью, сочувственно: «В мечтах и фантазиях мы ищем компенсацию, восполняем несостоявшееся «я». И еще неизвестно, где мы настоящие: там или здесь».
Они работали вместе достаточно долго, почти четырнадцать лет. Фатеев был чуть старше, года на три. Разница в возрасте не так велика, чтобы ее подчеркивать. По натуре человек практичный, Фатеев считал, что он обязан своей практичностью защищать Метельникова. Ему нравилось просвещать начальство, оказываться в курсе жгучих новостей. Если даже чего-либо не знал, он с невероятной легкостью творил информацию, досочинял ее, обогащал достоверными деталями, якобы услышанными только что. Дерзость этих фантазий была относительной. Придуманную информацию он страховал, говорил, что хотя она из самых достоверных источников, но ему кажется, что лицо, доверившее ему эту информацию, отчасти желаемое выдает за действительное и лично он не торопился бы с выводами.
Из открытых окон тянуло холодом: тяжелый, прокуренный после недавнего заседания воздух медленно вытекал в оконные проемы, смешивался с влажным воздухом улицы, терял свои запахи и малое, почти незаметное тепло человеческого жилища. Бумаги шелестели на столе. Строгие, колоннообразные гардины, тронутые воздушным течением, заметно шевелились. В одной половине кабинета, а был он внушителен в квадратуре и высоте, уже царствовал холод, в то время как из другой еще уходило тепло, и запах импортных сигарет был различим, и сдвинутый набок ковер был истерт следами многих ног. В той, еще теплой половине сидел Метельников, не замечавший холода, а рядом во власти холодного воздуха стоял Фатеев: раскрытое окно было за его спиной. Одной рукой он опирался на край стола, другой массировал поясницу. Фатеев легко простужался, остерегался сквозняков. И сейчас, застигнутый холодом, смотрел на Метельникова с ненавистью, потому как стыдился своей подверженности простудам: понимал, что обречен терпеть и раскрытое окно, и оглохшего, ослепшего Метельникова — тому не до статей сейчас. Спроси его, зачем перед ним стоит Фатеев, он непридуманно удивится, пожмет плечами. Еще и посмотрит с укором: в самом деле, зачем?
Читать дальше