И опять он склонил голову набок, выискивая, стараясь поймать взгляд Глеба Филипповича и обнадежить себя сочувствием. А Глеб Филиппович смотрел в открытую дверь кухни и панически повторял про себя: «Он ничего не знает. Они обманули его. Обманули». Пока Глеб Филиппович пребывал в мысленном смятении, выискивал хоть какую-то возможность рассказать генералу правду, ввинчивал себя такими же путаными, под стать мыслям, чувствами, и непременным образом принимая все-таки сторону чувств, уступая жалости. Знал точно, генерала поразит горькая история собаки, но неизмеримо более — факт обмана, коварства и согласие дочери на совершение этого коварства по отношению к нему, ее отцу. Пока все это выстраивалось в логическую цепь, принимало очертания конкретного решения — говорить или не говорить, — Заварухин трудно высвободил руки из карманов и какими-то сокращенными, очень медленными жестами стал приглашать Глеба Филипповича в комнату. Насупленность гостя Заварухин принял как потрясение, участие в судьбе собаки и, видимо, искал возможность скрасить горечь впечатлений, расположить гостеприимством. Он все приговаривал: «Будет душу терзать, будет».
Усадил гостя в кресло, сам устроился в кресле напротив, шумно отдуваясь, примаргивая выцветшими глазами.
Глава VIII
РАССКАЗ ЗАВАРУХИНА-СТАРШЕГО
— А я ведь ждал вас, — тяжелое дыхание прорывалось сквозь покашливание, казалось искаженным и отрывистым. Заварухин старался не горбиться, но, видимо, мышцы спины утратили привычную упругость, шея с трудом удерживала тяжелую крупную голову. Когда он стоял, он еще держался прямо, но стоило ему сделать шаг вперед, как сутулость проявлялась, и уже было видно, что перед вами не только старый, но и одряхлевший человек.
Глеб Филиппович сел прямо под портретом Ирмы, садиться напротив портрета он стеснялся. Ему непременно захочется разглядывать портрет, и уж тогда генерал обязательно обратит внимание. Придется отвечать на расспросы.
Говорить правду Глеб Филиппович не решится, а врать он умел плохо. Глеб Филиппович сел к портрету спиной и почувствовал, что ему от этого покойнее.
Заварухина будто прорвало, на него накатилась необыкновенная говорливость:
— Эко вы меня стеганули. Прислали прежнего хозяина с собакой. А хозяин-то мне знаком. Я его отца знавал, вместе работали. Решетов Петр Андреевич. Н-да. — Лицо Заварухина сделалось беспокойным, это было похоже на старческую рассеянность, словно говоривший потерял мысль.
— Я вот что, предложу вам орехов. Самому-то мне не по зубам. А вам как раз. Там рядом и щипцы лежат. Трудно без хозяйки. Ирма заглянет, уберется. И опять один. Трудно…
Их разделял круглый стол. Шерстяная скатерть топорщилась по краям, казалось, что Заварухин рад этой неаккуратности. Его крупные, с заметными прожилками руки все время разглаживали скатерть, находили себе дело.
— Когда заговорили о собаке? А кто его знает. Заварухины испокон веков отменных собак держали, страсть целой династии. Я и сейчас двух держу: лягавую — пестрый грудастый кобелек, и лайку. Эта — на что хочешь. Любого зверя берет. Мои собаки — другой разговор, трудяги. А тут иное. Что нас теперь с дочерью связывает? Ничего. У нее своя семья, свой дом, свои заботы. Я для дочери человек из прошлого. Вот я и решил в ткань наших отношений подсадить собачье сердце. Как-никак фамильная традиция.
К зятю я так и не привык. Ирма — женщина видная. Ухажеры, кавалеры. Как не спрошу, в ответ смешки, шуточки. Это, говорит, несерьезно, папа. У нас, у Заварухиных, самостоятельность чтут. Я хоть и отец, армию прошел, однако ж поучать не расположен. Семья — это только внешне единое и неделимое, а изнутри посмотришь — один микромир, другой. Наша семья — то же самое. Сын тянулся ко мне. А может, я к нему. Мать к дочери. Сын погиб в сорок пятом, в июне. Мне самому не верится. Я считал себя счастливым человеком. Отвоевались, и все живы. Только вот рано я войну в прошлое зачислил. Сына в Польшу экспертом послали. Там год-два после войны бандитизм свирепствовал. Сына убили в лесу под Котовицами. Нет-нет, прошу вас, не обращайте внимания. Солдаты на слезы скупы. А я думал, у меня и слез нет. Ошибся. Нынче по любому пустяку слезы. Стареем. А еще вернее — состарились. Вот и получается, после смерти сына на дочь как бы двойная родительская любовь излилась.
Любовь нетерпелива — это точно. А когда ее много, с ней совладать — силы нужны.
В шестидесятом померла мать. Остались мы с дочерью вдвоем. Почему не женился еще раз? Житейский вопрос. Мне тогда пятьдесят девять стукнуло. Возраст, знаете ли, критический. Сложится не сложится, а разладиться может. Я же вам сказал — любовь бездумна. Мать вокруг дочери день и ночь хороводилась. От всех бед хотела собой заслонить. Впрочем, какие беды? Нескладности житейские. Разве это беды? Беды, они остались там, за спиной. Война, голод, разруха, блокада, похоронные. Что для них эти слова? Позывные из другого века, невесомые атрибуты агитации, слышанные сотни раз, но не осознанные. Осознать можно, лишь пережив, испытав сутью своей, физической плотью.
Читать дальше