Довольно артистично наговаривая монолог из чеховской «Чайки», инспектор удалился за калитку, где его ожидал райисполкомовский шофер, так и просидевший все это время в машине, испуганный, вероятно, и видом мертвой долины, и запахами, исходящими от нее.
Ивану Алексеевичу подумалось сейчас о шофере: вывелась особая порода водителей легковых автомобилей, обслуживающих начальников. И не интеллигенты они, и рабочими их уже не назовешь. Руки белые (машины-то в гаражах ремонтируют механики), и одежда чистая, питаются из тех же распределителей, что и начальники, имеют «левые» деньги, знают, кому улыбнуться, кому нахамить. Тип, пожалуй, селекционированный только у нас. Их тысячи, этих советских «автолакеев», и они, конечно, против перестройки: ведь поубавится и начальников, и персонального транспорта.
Словом, задал инспектор Ивану Алексеевичу задачу и уехал. Как поступить, с кем посоветоваться?.. Был он, по своему крестьянскому характеру, уважающим порядок, даже несколько педантичным в этом: законам надо повиноваться, беззаконие вредно всем — и вождям, и маленьким людям. И все-таки Иван Алексеевич не смог переломить в себе чувства упрямого благоразумия: кому будет выгода оттого, что болото пожрет клочок ухоженной земли? Ведь придется ему картошку прикупать на рынке, а это разве помощь государству в решении продовольственной программы? Выходит, с законом земельным не все ладно. А если так, то надо выждать немного, вон и газеты принялись защищать приусадебные участки.
Теперь он доволен своей выдержкой, по-хозяйски поступил — не отдал землю в одичание. И инспектор не явился — ни огород урезать, ни мед взвешивать. Занялся, вероятно, перестройкой своего застойного мышления.
— Так, Иван Алексеевич, — сказал он себе, — осталось у тебя всего два рядка, поднажмем и будем помнить: наше дело правое, потому что никому оно не во вред.
Картофель прополот, окучен. Иван Алексеевич жестко трет прохладным полотенцем лицо, стоит несколько минут, любуясь своей работой: чисто, ровно, красиво. Главное — красиво, без этого радости настоящей не бывает. И ладони рук весело горят от напряжения, и лезвие тяпки до голубого сияния начищено, и рубашка зябко холодит остывающую спину, и легкость во всем теле: подпрыгни — и, кажется, полетишь над огородом в облаке зеленых запахов. Он вскидывает на плечо тяпку, идет во двор, чуть покачиваясь от собственной невесомости. Вот ведь, размышляет с удивлением, работа не тяготит, если она твоя, не подневольная.
Доит козу Дуньку, вдыхая зной ее шерсти, перегретой солнцем длинного июльского дня, делит молоко между всеми жильцами подворья, кормит притомившихся, тихих кур, ставит самовар, ужинает на веранде молоком, хлебом, огородной зеленью.
Потом выносит на крыльцо низенький стульчик, садится проводить солнце. Оно меркнет в дальних холмах за домом, и, если небо чистое, как сегодня, его лучи долго, низко и длинно освещают долину.
Солеотвалы пылают красками: то они кроваво-багровые, то розово-акварельные, а вот понизу подплыли стеклянной зеленью… Еще несколько минут — и конусы их заголубели, налились воздушной легкостью, и вновь они стали похожи на огромные айсберги посреди океана.
Воздух остыл, разогретая долина, будто очнувшись от обморока, начинала робко парить, смутно клокоча, поборматывая, переливая в своей бездонной утробе ядовитые воды.
Но еще свежо, еще изредка наносится дуновениями фиалковый аромат, непроглядь тумана вспухнет только под утро, и можно сидеть до темноты в свежести и прохладе.
Вчера вечером Иван Алексеевич дочитал в журнале повесть Андрея Платонова «Котлован». Не пожалел керосина в лампе. И плохо потом спал: всю ночь виделись мужики, посаженные на плот и пущенные в безвестное плавание по безымянной реке. В никуда то есть. За то что отказались копать котлован общей счастливой жизни. Они плывут и исчезают, плывут и исчезают…
Это не повесть вовсе, не художественное произведение для увлекательного (пусть и серьезного) чтения. Ты входишь, ты живешь, ты участвуешь в той жизни. Она не пишется, не рисуется — растет из тебя самого, из твоей души. И вместе с Платоновым у тебя не хватает дыхания выразить ее спокойными, нормальными словами — ты захлебываешься, ты бредишь необоримой абсурдностью своей жизни и силишься внятно сказать людям: не ройте бездонные котлованы для своего счастья — поднимайте к небу свои жилища!
Иван Алексеевич смотрит на заплывающую туманцем Горькую долину, будто кем-то стыдливо покрываемую белыми чистыми полотнищами, думает: она ведь тоже котлован, только вырытый снизу, мощными машинами.
Читать дальше