Он увидел хозяина, открывающего калитку, спросил:
— Правда ведь, Иван Алексеевич?
— Думаю, да.
— А скажите, вон до той вашей церкви, что в трясине увязла, можно добрести?
— Зачем тебе это архитектурное излишество?
— А вот почувствую облегчение заберусь на колокольню и ударю вон в тот главный колокол. Там и маленькие остались. Почему-то не сняли. Их же слышал, коллекционируют?
— Не успели — засмеялся Иван Алексеевич серьезному любопытству и детски наивной непонятливости лейтенанта Феди, человека большого города, асфальта, домов со всеми удобствами, автомобилей, людских толп и войны. — Земля быстро осела, бежать пришлось.
— Понятно. Земля везде может осесть, провалиться. Удивляюсь, почему она под городами терпит, там ведь такая нагрузка?..
Как-то Иван Алексеевич вернулся с работы в сумерках и удивился: дом темен, Федя занемело сидит на крыльце. Приблизившись к крыльцу, он услышал настороженный шепот Феди:
— Тише. Садитесь и молчите.
Пришлось сесть. Молчали минут двадцать. Наконец со стороны затонувшей деревни донесся хриплый, с прищелком звук.
— Что это? — спросил Федя.
— Лягушка, должно быть.
— Вот! Я так и подумал! Там же их не было, лягушек?
— Не было.
— Первая, значит?
— Первая.
— Елки-моталки, так она что, в этой отраве соляной поселилась? — Федя даже привстал возмущенно. — Живое ведь существо!
— Ну, не совсем отрава, — успокоил его Иван Алексеевич. — Там я камыш, осоку высеваю уже не один год. Значит, очистилась сколько-то вода.
— И она жить будет там, лягушка? Вот, опять квакнула, да смело как!
— Наверно. Раз понравилось.
Федя соскочил с крыльца, заходил рядом по песчаной дорожке, размахивая руками.
— Ну, природа! Ну, сила! А я не верил вам: ну что может сделать один человек с этой громадной трясиной? Ее же техника, сотни людей и много лет сотворяли. Теперь понимаю: если по шажку, если изо дня в день, если из года в год…
— Только так.
Федя остановился, упер руки в бока, и его большие глаза на узком лице, кажется, увеличились вдвое, чтобы прожечь темноту и увидеть выражение лица непонятного ему человека, спокойного, мрачноватым идолом восседающего на крыльце, как на специальном постаменте, возле своего одинокого, почти нереального, им самим придуманного жилища.
— И все равно вашей жизни не хватит, чтобы хоть треть этой долины оживить.
— Не хватит. Но придут другие.
— Вы уверены?
— Иначе бы тоже ушел.
— Нет, такие не уходят — негромко, как бы для себя только усомнился Федя, — такие… — Он хотел сказать, пожалуй, «психически тронутые», но удержался. — Ладно, — резко поднял и опустил руку, — верю вам. И работать буду. Бездельем души не поправишь.
Он стал ходить с Иваном Алексеевичем на его рабочие участки.
Был июнь, время посадок отошло, но дел хватало: подправляли, опалывали деревца, копали канавы, в особо тряских местах настилали гати, а глубокие бочажины, как незаживающие раны, бутили щебенкой, камнем — по окраинам долины этого «стройматериала» было достаточно, не один год подряд разрабатывались малые и большие карьеры для нужд «Промсоли».
Федя работал истово, с крестьянской ухватистостью и смекалкой, унаследованных им, вероятно, от костромских предков, некогда переселившихся в Москву. Бывает так: ничего не умел человек, а взялся за топор, пилу, лопату, подышал прелью потревоженной земли — и припомнил, что и как делается, и древним хмелем забродила кровь в его жилах — от жажды простого труда, мускульного напряжения.
Смотрел на него Иван Алексеевич, думал: о, эти ребята, с неутерянной крестьянской основательностью, любое дело правят серьезно! Так же и воюют наверное: истово, не раздумывая. Работают на войне.
Возвращался Федя усталый, но охотно доил Дуньку, кормил кур, носил из родника воду в дом и для дворовой живности, что нравилось ему больше, чем приготовление ужина; и непременно купался в пруду, даже в дождливую погоду.
В долгие, совершенно мертвые здесь вечера — разве что ухнет неподалеку болотный газ или неведомая птица испуганно прокричит, заблудившись над черной долиной — Федя любил при керосиновой лампе, знакомой ему по кинофильмам и литературе, пить чай до пота, с полотенцем на шее, из настоящего, полуведерного самовара, раскаленного березовыми углями. И говорить неспешно, надолго замолкая, спрашивать, слушать, рассуждать вслух, зная, что тебя не перебьют, не удивятся твоей внезапной резкости, не упрекнут за беспричинные слезы.
Читать дальше