Времени для умственных размышлений у меня было предостаточно. Я и размышлял. Неожиданно для себя уразумел вот что: ведь мосинцы правы, посчитав меня ненормальным. Ну, кто здравомыслящий напишет объявление, призывая сограждан обсудить его же моральный облик? Думаю, и в капиталистических обществах таких героев не отыскать. А если нашелся какой, да еще при должности общественной — психически сдвинутый, конечно. Мало того, что себя позорит, — власть подрывает! Четко виделись мне и будущие действия мосинцев: провести психиатрическую экспертизу, вызвав специалистов из района, лишить затем депутатского мандата, убрать с должности.
Расхаживая вот по этим гулким, широким и неизносимым половицам, я думал, спрашивая себя то с интересом, то закипая гневом, то посмеиваясь над собой (мол, так тебе и надо!): неужели им все это удастся? А где же правда? Люди? Неужто они поверят такой наглой и неумной клевете?.. И тут же упрекал себя в романтической горячности (выступаю, как молоденький актер перед публикой!) если целые народы бывают обманутыми, что же могут люди, тем более — твои сельчане, замордованные мосинцами? Едва заперли меня — и водку начали свободно продавать, благодетели, видите ли! Макса-дурачок выкрикнул мне на «выводке»: «А твой сухой закон, Степаныч, тю-тю и трали-вали!» Под общий смех. Видать, и людям подозрителен я своей неуживчивостью, тем же приглашением на сход, в конце концов в их бытии ничего не переменилось без меня, напротив, и винцо когда угодно теперь, и Мосин заявил на производственном собрании, что скоро будет заложен Дворец культуры со спортивным комплексом, бассейном, баней-сауной.
И знаешь, Аверьян, в тишине вот этой, в полусвете призрачном — сюда и звуки-то снаружи не проникают, прислушайся, — временами погружался я в никогда ранее не испытанное отрешение: все суета, правильно древними сказано; какое мне дело до прошлого, если оно ничему не учит людей, и тем более — до будущего, которое вряд ли сделает их намного умнее?.. Индийцы признают «карму», некую первооснову человеческого существования, ею все предопределено, все и для каждого, — так чего же терзать себя возвышенными идеалами, если в жизни нет иного смысла, кроме радостей и печалей обыденного бытия? Доброе и злое равно в природе, это две неразлучные части «кармы» (а в каких верованиях и религиях зло — извечное мефисто — отрицалось?), оно вовне и в каждом из нас, и значит, Мосин — брат мне по данной нам общей жизни; он вовсе не виноват, что создан таким, не будь мосиных, мы превратили бы планету в рай благоухающий, с людьми-ангелами, кушающими нектар хоботками, а кому нужна такая скучная эфирная жизнь?..
Почему я суюсь исправлять, облагораживать — тот не так живет, тот не то делает? В своей семье, как говорится, ни ладу ни складу. Производит Мосин бочко-ящикотару — и пусть себе, руководству вышестоящему виднее; значит, это нужно для чего-то, предопределено «кармой», неведомым нам смыслом существования. Попросись из церковного полумрака на свет, пожми директору таркомбината руку, извинись за глупые нападки, садись в кресло предсельсовета — и возликует народ, радуясь примирению отцов и благодетелей своих, миру на Селе средь редкостной по красоте природы.
Часто меня усыпляла полная апатия, но случалось, я так раскалял себя радужными картинами примирения с мосинцами, что кидался к двери стучать Стрижнову, зная: скажу два-три нужных им, покаянных слова — и буду выпущен, прощен, возвеличен; и пусть посмеет кто-нибудь, те же антитарники, хотя бы недобро усмехнуться мне вслед, горько пожалеют о своем легкомыслии. Вот сейчас грохну кулаком в дверь… И не грохал, даже не стучал, чтобы лишний раз попроситься в уборную: немедля оживала душа моя, а в ней запрет — до спазм в горле, до слез и сердечной боли: «Нельзя!» И шел этот запрет не из души только, которая все-таки, пусть и по-разному, всеми ощущается, — из всего моего существа и извне откуда-то. Не это ли мы называем привычными словами — совесть заговорила? И не потому ли она почти неуправляема: или пробуждается, или спит (чаще последнее)? А может, она приходит и уходит? Тогда откуда и куда?..
И вот, Аверьян, в такой час умственного и душевного брожения, ночью, ко мне пробралась, неслышно открыв дверной замок, Настя Туренко. Первое, что я уловил, был негромкий ее смех, от испуга, пожалуй. Протянув в темноте руки, она безошибочно пошла в мой угол. Я не спал, слегка подремывал лишь и все же усомнился: реально ли то, что смутно видится, слышится мне?.. Однако поднялся со своей скрипучей кровати, накинул больничный халат и тут же был схвачен, да… вот и сейчас живо помню… именно схвачен в сильные, с теплом дыхания и уличным холодком объятия. Пригнув мою голову, Настя целовала меня, небритого, дурацки растерянного, с отвисшими, будто парализованными, руками, и смеялась, задыхаясь, и что-то невнятно наговаривала… Я попятился, и мы с нею рухнули на мою ржавую железную кровать та развалилась со страшным грохотом, скрежетом и звоном пружин. Минуту или две мы недвижно сидели на полу, однако церковь, погудев всей надежно замкнутой сферой, не выпустила наружу, пожалуй, и единого звука даже в ближних дворах не проснулись собаки.
Читать дальше