Комиссия районо все-таки запретила урок «Мы говорим». Это было в четвертом классе, в твою последнюю зиму у нас. И еще долго потом с оглядочкой перешептывались взрослые: «Постниковым уже давно заинтересовались… дело его было на учете, как сына врагов… хорошо, что вовремя на фронт отпросился…»
Так и ушли из нашей жизни твои уроки свободного слова, но кто вдохнул их нелегкой правды, тому уже не заглушить в себе беспокойного чувства совестливости. Ведь, кроме этих историй, было много всего иного, обычного, однако житейски важного для нас. Дети говорили перед всем классом, дети перестали жаловаться потихоньку тебе и другим учителям. Не потому ли, что сказать одному — неизвестно еще, как поведет себя этот один, пусть и учитель: не поверит, уговорит молчать, расскажет другим и по-своему?.. От одного всего можно ждать. Сказать всем — все сразу не предадут, все — это народ, пусть и детский пока, и перед ним нечего таиться, прав ты или виноват. Конечно, дети столь четко не могли мыслить, но чувствовали нечто такое наверняка. И говорили открыто.
Неужели ты это понимал в свои двадцать один — двадцать пять лет, пока жил у нас и учительствовал в школе? Или поступал так по наитию, безошибочному чувству?
Ты молчишь, Аверьян. И правильно делаешь. Не все можно объяснить. Не все нужно объяснять. Куда важнее — молчаливое взаимопонимание, оно в правоте нашей внутренней.
Ну вот мы и пообедали, Аверьян, как говорится, несолоно хлебавши: все осталось на столе. Борщ Татьянин остыл. И твоя рюмка с брусничной нетронута. Какие мы теперь питухи! Я еще рюмку-другую с охоты (после рыбной или грибной прогулки) одолею, а тебе, пожалуй, и совсем нельзя. Поговорить вот — наше занятие. Разговором и пообедали. Сейчас я приберу немного, чтоб мухота все это не обсиживала, и пойдем на воздух. Там веселее. Там встретим кого-либо, послушаем, что новенького в нашей здешней негромкой жизни.
Нас приветствует пес Джек. Хорошей породы лайка, да, я тебе говорил, — дисквалифицировалась: не хожу ни на птицу, ни на зверя. А стеречь у нас тут нечего, дома не запираем. Так, для общения собака. Почти по-городскому. Ах, собачина лохматая! Жрать хочешь, аж глаза пожелтели? Пойди в дом, что-нибудь там найдешь, и дверь после прикрой. Это он умеет: вскинется, лапами дверь прижмет — и порядок. Умный невероятно. Перестал я охотиться, так он мне давай упрямо напоминать — то зайчишку придушит, у крыльца положит, то ондатру голохвостую… Потом понял: не нужно это хозяину — и тоже вышел на пенсию, спит да стареет.
Глянь, Аверьян, солнце перекатилось на другую половину неба, теперь понемногу начнет падать к тем снежным вершинам, в сумерках зажжет их розовым пламенем, и особый, покойный свет разольется по нашим пространствам, озарит Село, Реку… И тогда до тоски сердечной ощутится, как един земной мир: наша сильная Река вливается в мощный Амур, а он соединяется своими водами с Охотским морем, море — с океаном, океаны — со вселенной…
Вижу, ты опять воззрился на бело-стеклянный терем, Дворец Ерина. Пойдем, осмотрим чудо архитектуры конца двадцатого века.
Ну, смотри, думай, из чего, как построено. Ага, очки снял, переносицу пальцами натираешь: мол, не мерещится ли? Нет. Все правильно — из бутылок Дворец. Водочных, коньячных, прочих разных, вплоть до заграничных ромовых, ликерных; та вон стена из стеклянных бревнышек донышками наружу так и называется: «Шампанское разных стран»; и особенно много уложено тут «бормотушных» — от кавказских с виноградной подкраской до наших местных плодово-ягодных. Так гениально народный умелец Константин Серафимович Ерин решил проблему стеклотары. А то ведь гибли от стекла, горы битого и недобитого скопилось в Селе и по окраинным лесным опушкам: отцы пили — сынки колотили. Это в довоенное да первое послевоенное время с этим беды не знали: раз в году по осени завезут железную бочку спирта, его мужички неспешно освоит, а потом бражку заквашивают. Не шибко интеллигентно жили, но более трезво. А когда воздушное сообщение наладили, соединили нас, так сказать, по воздуху с Материком, то есть приблизили к достижениям культуры и науки, тут уж начали винно-водочные изделия поставлять нам самолетами. По потребности. В бутылках с красивыми этикетками (некоторые детишки вместо фантиков их коллекционировали), но куда девать пустые бутылки — не научили. Говорят, вон и в Москве не очень-то хорошо со сдачей стеклотары, а нам лишь обещали в год по барже выделять под нее. Раз только, помнится, и прислали баржишку захудалую, снесли бабы все стекло, что детвора не побила, сдали по какой-то половинной, сниженной неизвестно кем цене, поплыла речная посудина дальше, и в каждом поселке ее загружали да загружали, так, бедняга, и затонула у какой-то пристани. Не попали наши бутылки во вторичное использование. Больше подобных решительных действий не предпринималось. И Село начало постепенно погружаться в стеклотару (как ты уже заметил, наверное, особое везение у нас на тару). Летишь, бывало, в «Аннушке», смотришь сверху — и сёла средь тайги хрустально сверкают стеклом. Красиво. Но только из-под облаков.
Читать дальше