А как-то раз Тиша Глохтун до того распоясался, до такой степени оскотинел, что снял с межоконного в избе простенка тусклое зеркало в облезлой раме, приложил его тыльной стороной до своего толстенного брюха и надвинулся с ним, будто воин со щитом, плотнёхонько до Корнея. При этом он, прямо сказать, наступил на брата:
– На, на! Гляди, гляди! Чего глаза-то чубом занавесил? Всё одно не спрячут никакие буйные кудри твоей образины. У тебя ж не лицо, у тебя же чёрного мяса кусок. Ну бывают, ну случаются у мужиков несносные хари, так те хоть имеют возможность бородой их прикрыть. А у тебя и такой благодати не имеется. Ты глянь, глянь на своё рыло! Оно ж у тебя кабаньей щетиной взялось. Не можешь побрить, так свечкою, что ли, опалил бы. Или бы, как киргиз, повыщипывал бы. Больно? Мало ли что больно. Кровит? Мало ли что кровит. А ты потерпи. У меня нутро давно кровит – на тебя смотреть, но я же терплю. А собратья мои, за которых ты мне шею перепилил, так те изжалковались, бедные, надо мною, – навешивая зеркало на прежнее место, маленько не плакал Тиша Глохтун, но продолжал дрожащим голосом: – Они всё спрашивают меня, как я только под одной с тобою крышей спать не боюсь.
– Так что я теперь, – попытался Корней хотя бы немного утихомирить брата, – виноват я разве, что образ мой настоящий родовым пятном захлестнуло? Однако же тягловой скотиною не сделался я под моим несчастьем. Чего ж ты взялся на мне по весёлой своей жизни гонять безо всякого стыда? Тебе же ведь, слава Богу, не десять лет. Пора бы и за ум браться. А ты? День ото дня всё безжалостней. Хороши свояки – твои кулаки, мои синяки. Мне ради тебя спины разогнуть некогда. А ты? Ты лучше сам возьми – до зеркала подойдя, вглядись в себя. Тебе только двадцать осенью будет, а на твоём на распрекрасном-то лице скоро уши и те салом затянет. Столько будешь жрать да спать, так из тебя скоро вообще… курдюк зубастый случится. Ведь ты же собирался в люди подняться, мечтал письмоводом земским заделаться. А кем заделался? Краснобаем да пустодомом. Придумал какого-то Сократа изображать. Оно, конешно, за работящим братом можно и Сократом… Успоряешь, что человеку ничего не надо, а сам на меня голодным зверем кидаешься. Мало того – сам, ещё и чужих дармоедов до стола приваживаешь. О Юстинке Жидковой все сплетни пособрал. Знаешь ли ты, как ныне обзоринцы наше подворье величают? Тараканьей заимкою, вот как. Не думал я дожить до такого стыда. Это ж равносильно воровскому притону. Вся обзоринская лоботрясина у нас пасётся…
– Ну, ну. Понесло яичко в облачко… В ком это ты лоботрясину узрел? – протрубил Тихон всею своею негодующей толщиной. – Где там величателям твоим, чалдонам-реможникам, понять тонкости жизни людей мыслящих, обособленных миром искусства! Да и ты все мозги свои позашивал. Вылези хоть раз из клетухи, полюбопытствуй, о чём мы говорим-рассуждаем. Хотя бы под дверью подслушай, с каким высоким сословием твой брат, как ты говоришь, вожжается. Эти самые лоботрясы только с виду голубей мозгами гоняют. А ежели их взять на понятие, то каждый из них очень даже стоящий человек. Возьми хотя бы того же Нестора-книжника, которого обзоринцы Фарисеем [85] Фарисей – лицемер.
кличут. Да знаешь ты его. На погляд-то он вроде мышь, а в себе – шалишь! В себе он хитрее царских замочков. Никто не догадывается, что будет, когда он те замочки отомкнуть надумает…
– И что же будет?
– Я и сам ещё не знаю, а только Фарисей страсть как башковит. Ведь он какую азбуку составить намеревается! Такой во все века не было. Взял, допустим, книжицу в руки, его письменами начертанную, открыл обычным порядком и читай себе, коли владеешь азбукой, хотя бы Закон Божий. Ты не ухмыляйся! Я знаю, о чём ты думаешь. На кой, мол, чёрт попу гармонь – у него кадило есть. Есть. Но Фарисеева буквица такова, что захлопни ту книжицу да обратной стороной для себя переверни, откинь заднюю обложку и… – Тихон сделал глазами большое удивление, поглядел в ладошку, ровно бы в книгу, сообщил: – Тут перед тобой раскрывается совсем иное писание! Как только читать его приступишь, голова загорится, тело возьмётся ознобом, а разум время потеряет…
На этом Глохтун замолк, однако ж недосказанность душила его. Он даже по избе заходил – думал, что утрясётся. Не утряслась. Вынудила его остановиться против Корнея, который сидел у устья плиты, прилаженной до угревы, и шевелил кочергою огонь.
– Вот так и Нестеров отец мордой крутит, – заметил с обидою Тихон, – когда Фарисей пытается ему втемяшить, что не зря ест его хлеб, что ему в этой тёмной жизни предстоит сильно прославиться. Ты бы разве от славы отказался? Ни-ког-да!
Читать дальше