От непрерывного говорения, а также от еды и выпитого Гавуновичу стало жарко. Вспотел Гавунович. Расстегнул пару пуговиц на рубашке. Серов неожиданно увидел крест на его груди. Большой православный крест. Похожий на цинкового дутотелого ребенка. На голого мальчика. Гавунович угадал направленную мысль Серова. Теперь это можно, Сергей Дмитриевич. Смотрят сквозь пальцы. Да и больше для родителей это. Верующие они уж очень. Так и воспитывали. И меня, и сестру. Не хочу их огорчать. Как кормящая мать, Гавунович задвинул куда-то дутотелого подальше. Прикрыл от посторонних глаз. Не такой уж я и верующий. А как же комсомол? Серов хотел, что называется, подловить. Да не был я в нем! А это как же? А увиливал! Гавунович смеялся. Галстук даже, ну пионерский, когда подвязывали – так снимал, прятал, когда к дому подходил. Вот так – между двух огней! Всю жизнь! Смеялись уже оба, обдумывая положение Гавуновича. Не любят люди, Сергей Дмитриевич, – когда ты не в стае. В любой. Не любят. Подозрителен ты тогда. Непонятен. Это касается всего. И журналов в том числе. Вот почему я даже не пытаюсь остаться в Москве. Не выйдет тут у меня ничего. Здесь нужно поддакивать. Собачкой смотреть в лицо. Здесь нужно примыкать. Понимаете? Быть всю жизнь примкнутым. Как примыкается к винтовке штык. Всё четко: это свои, а это – чужие. Поэтому и печатают только своих. Ну а если чужой заскочил – так ату его! стреляй! коли! бей! Случаются, конечно, перебежки. Из одной стайки в другую. Но это уже редкость. И вы вот тоже, Сергей Дмитриевич, как я понял, не вписались в их ранжир. И боюсь – не впишетесь. Со своим словом-то? Нет, никогда. Нужно переломать себя, всего перекалечить – вот тогда, может быть, и возьмут. Признают за своего. А сейчас перед ними чужак, которого надо бить. Всегда бить. И опять это были слова Дылдова. Положение Сергея Серова в пространстве Москвы, похоже, было уже узаконенным, характерным. Более того – законсервированным и стандартным. Положение неудачника, изгоя. И сотни тут таких, как он, а может – тысячи. Если это понимает даже каждый ёж с православным крестом. Редакции современных московских журналов, тремолировал Гавунович, для таких, как мы с вами, – это своего рода литературные абортарии. (Серов где-то слышал подобное.)
Где тебе сделают мгновенный аборт, о котором ты можешь даже не догадываться в течение нескольких месяцев. (Серов вспомнил: об абортарии таком кричал бородатый литератор, кричал Кускову, в редакции, полгода назад. Может – знакомый Гавуновича?) Ты живешь, ходишь – и ни боли, ничего. Работают хирурги, работают не покладая рук. Два-три предложения (прочтут) – и в корыто. Я ведь тоже посылал свои статьи, Сергей Дмитриевич. Да и здесь, в Москве, ходил по редакциям – глухо. Посмотрим, почитаем, заходите. Зайдешь через полгода – еле папку найдут. Развяжут, глянут, снова завяжут – нет, не подойдет. Всего хорошего! Не для меня тут всё. Всё здесь чуждо мне. Закончу учиться – и домой. В какую-нибудь районную газетенку. Гавунович уже смеялся. А вообще-то мне грех жаловаться на жизнь. Я ведь здесь, в Москве, студент богатый, Сергей Дмитриевич. Учусь на Ленинскую! Ленинский стипендиат! Правда, домой посылаю. Ну как же – сестра, как говорится, на выданье. В десятом. Считай, выпускница… Гавунович вдруг надолго задумался. Глаза его стали как две дороги в степи. Пальцы машинально крутили фужер за ножку. Подвернутый внутрь обшлаг белой чистой рубашки наполовину выполз обратно, развернулся, обнаруживая, как нечаянное украшение, бусые махры этого самого обшлага. И только здесь, сейчас, в забегаловке, как паршу, как неожиданные меты, Серов вдруг увидел на его пиджаке женскую тщательную штопку. На рукаве у плеча и на лацкане в двух местах… Наверняка отцовский, этот пиджак был давно трачен молью, три года назад его достали из сундука, поохали, увидев почиканное (и ведь как новый был!), потом тщательно заштопали, и Гавунович гордо надел его и отправился поступать на учебу в Москву… Чтобы стать в нем в дальнейшем… ленинским стипендиатом… Серов сглотнул. Серов застучал пальцами на столе. Извините, Сергей Дмитриевич, задумался. Своих вспомнил. Так о чем я говорил? Серов тоже крутил пустой бокал. Как какого-то жалкого головастого Гришку. Раздетого, пустого
Гришаньку. Слезы ощущались в глазах словно красный ландрин, как сплошной красный леденец. Под бубню Гавуновича старался незаметно смахивать их.
Разделенная, казалось, нарочно троица (двое и одна) продолжала как ни в чем не бывало существовать в пространстве забегаловки. Лапоть все время смеялся, точно забыв, что смеяться ему нужно пореже. Без конца открывал неприглядный разгром зубов. Пузырь с запрокидываемой бутылкой – как на фаготе играл. У облокотившейся на стол Соломины молодые груди в раме декольте напоминали две апельсиновые вздернутые доли.
Читать дальше