Зашелестели кусты, на берег вышла девушка. Косырев притаился. Она залюбовалась Новодевичьим, охватывая и всю окружающую картину. Упрямый округлый подбородок, прямой с горбинкой нос — крупные черты лица были под стать высокому росту и длинным голенастым ногам в свежих царапинах: видно, спускалась она по тропинке, не особенно осторожничая. Руки заложены за спину, полная самостоятельность. И воплощенный контраст: русые с рыжинкой волосы, но черные брови, светлые глаза, но смугловатая кожа. Стоптанные туфли и легкое, прикрывавшее колени платье — вот и все одеяние. Молоденькая Диана. Она подняла камень и по-мальчишески, из-за спины, швырнула. Недалеко.
Видно было, что она недовольна собой. Стала искать, чего бы еще кинуть, и тут увидела Косырева, залегшего охотником в засаде.
— Так не выйдет, — сказал он, поднимаясь. — Надо резче, срыву.
Мокрый сук крутнулся бумерангом, и брызги поднялись на середине реки. Но она не увидела его подвига, она уходила.
— Постойте! — крикнул он. — Смогу и до того берега.
Уходила.
— Я и на Веди до середины докидывал.
Она обернулась.
— Вы с Веди? Откуда?
— Из Речинска.
— Хм.
— Хотите, покажу Москву? Мне все равно нечего делать.
Зажевав травинку, она смотрела ему в глаза. Решала. Худая шейка, худоватые еще, по-девчоночьи, руки, но женские вразлет дуги бровей. Уйди она тогда, и жизнь Косырева, и ее жизнь пошли бы другим путем. Многое было бы иначе. Но она выплюнула травинку и кивнула.
Так они познакомились.
И был День. Весь день они ходили и ездили — на автобусе, троллейбусе, на метро, трамвае, на речном трамвайчике, вертелись на жужжащем клепаном самолете, ели сосиски и мороженое и болтали о чем подвернется: о Речинске, о Веди, о тайге. Он любил показывать Москву немосквичам, он любил Москву. А в удивленных глазах приезжей Москва была невероятной — суматошной, темповой, целеустремленной, — она притягивала своей ломкой и противопоставлениями. Через садик вошли в терема Третьяковки, не дотрагиваясь, как и везде, кроме автобусной давки, друг до друга. Но то поневоле, то не считалось.
Ее звали Леной, она поправила — Лёной. Ленинградка. А его Анатолий. Она не может так просто? Ну, пусть Калинникович.
— Кто же вы?
— Я хирург. Лечу жестоко, зато верно.
— Боже, вы счастливец, я мечтаю об этом. Кончаю через год школу, мысли разбегаются. Но об этом — больше всего.
— Хирургия — дело мужское, — наставительно сказал он. — Женщинам плохо удается. А точнее — никогда.
— Нет! — вскричала она возмущенно. — Нет! Вы просто деспот, вы опасаетесь, не хотите пускать! Надо же...
Внимательно осмотрела его, изучила. Улыбнулась.
— Ага, устали, милостивый государь. Я испугалась — неисчерпаемых сил — а вы не демон, тоже человек-человек. Присядем?
Они проходили как раз мимо полотен Врубеля. Демон, волевые и ледяные глаза, вызов богу. Она содрогнулась как в ознобе.
— Нет, пойдемте, я больше не хочу. Больше нельзя, все путается. Просто уйдем, не задерживаясь.
Ей, шестнадцатилетней, Косырев мог бы показаться старцем, но они сближались так просто, и кругом глазели отгадывающе, а они уже и за руки взялись, и не обращали внимания, не видели. Вечер застал в Химках, по водохранилищу плавно скользили меченные крупными цифрами яхты, их паруса перекрещивались, и солнце еще светило, а пассажиры наполняли теплоход. Присели на верхней террасе. Лёна устала, закинула локти на парапет, уперлась подбородком. Посерьезнела. Летали две гигантские волжские чайки, белые, с черно-серыми подпадинами; они описывали круги — вместе, врозь, вместе. Крик их — резкий, скрипучий, гортанный — был для людей отвратен, а для чаек лучше и нельзя. День был длинный, огромный день, и увы, он кончался...
Лёна была из рабочей семьи коренных питерцев, ленинградцев. Металлистов и камнерезов, чуть не со времен Петра, дивных умельцев. Вначале крепостные, потом, еще до отмены крепостного права, вольные, они влились в железный отряд промышленного пролетариата. Семью Орехановых не миновала ни одна стачка, ни одно выступление. После девятьсот пятого дед Иван Трофимович скрывался, не один год бродил с экспедициями по Уралу, по Сибири, Байкалу. Тогда же облюбовал Речинск. Считал, одно из самых красивых мест. Зимний брали отец и дед вместе, и от рассказов его у девочки захватывало дух.
Родители Лёны жили в Сестрорецке. Детей в семье было четверо — трудновато — и дедушка Иван Трофимович, одинокий после смерти жены, выбрал четырехлетнюю Лёну и выкрал из семьи. Началась война, эвакуация, и в сумятице получилось так, что мать со старшими попала в Ашхабад, а Лёна с дедом — в Речинск. После войны раздел закрепился, дед полюбил внучку на весь остаток жизни. Но родители скучали, и летом она уезжала в Сестрорецк. К братьям и сестрам, к дяденькам и тетенькам, к разговорам о прошлой и будущей жизни. На море, к яхтам! Все ученье и будни прошли, однако, с дедом, в Ленинграде...
Читать дальше