Ну, ежедневный благодарственный церемониал соблюдён, можно бы уж и пустить в себя рюмочку-полрюмочки и зажмуриться от сладости, но Берегите Папу из последних сил оттягивает наслаждение. Беспокойно оглядывается к двери. Поминутно спрашивает у официанток, который час.
Наконец ровно в десять минут первого дверь приоткрывается и, спотыкаясь неуверенными, сохлыми ногами о дорожку, в зал входит – Она… И каждый раз они точно вскрикивали глазами. Точно ударялись ими друг о дружку… Качнувшись, поборов себя, Суковаткина проходила вперёд, садилась через два столика от Берегите Папу. Спиной к нему.
За столиком сидела напряжённо. Точно короткие выдохи и вдохи, проступали и исчезали красные пятна на её лице. Берегите Папу, утирая слёзы, счастливо шептал: «Пришла… Алевтина… милая… Теперь можно и умереть…» Тут же наливал. Начинал медленно «умирать».
Суковаткиной приносили комплексный обед. Приносили разом: жиденькие щи, биточки с гарниром грязненького цвета, мутный, как дёготь, компот. Но Суковаткина не понимала: что это? зачем принесли? – и всё вспыхивала красными пятнами.
В этот ранний для ресторана час посетителей больше не было. И вроде бы широко и покойно вокруг, но тяжёлый, какой-то закоренелый отстой вечернего респектабельного ресторана – отстой шума, алкогольных паров, табака – давил и сейчас. Тяжеленные шторы по окнам имели вид вислопузых монахов, виснущих друг на друге после обильной пьяной трапезы. Резкая – как запах хлорки – теснилась высоко у потолка лепнина всего земного сельхозизобилия. По самому потолку, на фреске Колотузова, как вздёрнутые за шкирки в голубой советский рай, толпой висели колхозницы со снопами пшеничными, шахтёры с серьёзными отбойными молотками, учёные с рейсшинами, циркулями и пробирками, строй красноармейцев маршировал в стальной осоке штыков, надутощёкие пионеры закидывались с долгими архангельскими горнами… И всё это – перед одним человеком. Перед мудрой его указующей трубкой.
Берегите Папу с тоской смотрел на недосягаемую фреску: эх, снова бы в единый строй – и чётко, чётко, в ногу!.. Затем, закатывая глаза, начинал выцеживать.
В эскадронах столиков «конюшили» озабоченные официантки. Без конца перекидывали «попоны», добиваясь их умеренной белизны. Совали, будто сено, цветы и салфетки. Как от паутов, отмахивались от музыкантов оркестра: не дам! Отстаньте! Нет у меня! У Саашки просите!..
Музыканты выжидательно – очень – смотрели на товарища Саакова. Были они сейчас не вечерние розовые алкоголики оркестра, были они сейчас – дневные, утренние, и поэтому – серенькие, трепетно-лёгонькие: дунь – и улетят…
Подсчитывая карандашом в блокноте, Саашка щёлкал двумя пальцами метрдотельше: проводи! Метрдотельша шла от него, бухтя как разгневанный колёсный пароход: сколько можно! алкоголики! пьянчужки! шваль!
Гуськом, потирая руки, музыканты шли вслед. Откидывали портьеру в буфет. Немели перед стеклянным, во всю стену лучезарным алтарём… Скрывались за портьерой.
Минут через десять – порозовевшие, как гирьки вновь налившись тяжёленьким достоинством, – стойлово рассаживались на приподнятой сцене. Весело переговаривались, смеялись, начинали раскрывать футляры. Сейчас начнётся репетиция: продуваются трубы, пробуется на звук тромбон, рубахами раскидываются на тумбы ноты. По-прежнему смех, разговоры. Наконец, точно утренняя, неуклюжая, но уже захмелевшая весёлая телега – поехали.
Трубач – тот самый трубач, который игрой своей когда-то выбивал слезу у самых отпетых граждан, – трубач этот давно пропил талант, зубы. Со вставными челюстями невнятно фурчит чего-то, квакает. Как от стыда, весь красный, в поту. То одна его щека пузырём надуется, он хлопнет её ладошкой – а пузырь уже из другой щеки ползёт… Трубач, как говорят у музыкантов, «потерял свой амбушюр»… Да и другие духовики – задыхаются, не дотягивают, обрывают фразы. Пропускают целыми кусками, устраивая себе паузы. Они явно «недобрали». Руководитель-скрипач бросал глодать скрипку, отмахивал смычком: ша, ребята! Оркестр поспешно уходил за заветную портьеру.
После разучивания какого-нибудь разухабистого шлягера, в перерыве, в сознании оркестрантов всегда неожиданно проступали далёкие очертания невероятных этих двух людей в пустом зале. Мужчины и женщины. Каждый за своим горестным столиком – они точно слепли. Напряжённые глаза их были устремлены куда-то за оркестр, дальше, выше, где, казалось, слышали они свою, только им одним понятную, дорогую, горестную мелодию… Куда шептали они друг дружке о своём одиночестве, безнадёжности, тоске…
Читать дальше