Против воли задаваясь вопросом, настоящее ли это стекло у фокусника или липовое, Вадим отмечал с горечью, что число слушателей вокруг старика все увеличивается; японцы щелкали фотоаппаратами и стрекотали кинокамерами. Перейдя площадь, он сел на скамейку и стал глядеть на художников, которых ни старик, ни зеваки не занимали ничуть. Через несколько минут, желчно рассуждая об эрзац-искусстве и его потребителях, он забыл о старике.
Французы, эти потомки королевских мушкетеров и гвардейцев кардинала, раздражали его. Вот они упиваются грошовыми картинками, вот они слушают омерзительное кваканье старого пьяного жулика. Где же их хваленый вкус, где их благородство! Что здесь осталось от Франции великолепного Дюма, кроме самого Парижа? Париж населяют эти простофили, не отличающие крашеной жести от золота, по Москве бродят стаями какие-то серые мрачные хулиганы. Вена сыра и противна, как сырое яйцо. О Риме лучше и не вспоминать… Что случилось с миром? Где настоящие художники? Где рассказчики историй у костра? Чистый детский голос настоящего искусства не слышен за звериным ревом этого проклятого века.
Закрыть глаза, вообразить эту старинную площадь, полную другими людьми: обходительными усачами в плащах, при шпагах, и гризетками, или как их там называли, этих симпатичных белошвеек. Весна, едва оперившиеся зеленью деревца неухоженного сквера, прохладное в фаянсовой синеве неба солнце, которое так и хочется назвать — солнышко, и сама эта площадь, похожая на внутренний дворик хлебосольного старого дома — вот это и есть настоящий Париж, придуманный раз и навсегда в детстве, с зачитанной толстой книжкой в руках… Вадим Соловьев тихонько приоткрыл глаза и прицельно поглядел поверх голов на зеленоватые деревья, и на прохладное солнце, и на устье площади, открывающееся в голубой провал неба. Это был настоящий Париж, и Вадим вдруг почувствовал, как когда-то в детстве, легкую тяжесть счастья в горле и сладкую влагу подступающих слез. Теперь должна была прийти музыка, звуки музыки, простенькой, как ситчик, и незаметной, как дыхание. Вадим прислушался с улыбкой, представив себе эту текущую в легком воздухе грустно-веселую мелодию — и даже досадливо поморщился, когда услышал ее вживе. Он огляделся и увидел, что прислушивается не он один, что люди оттекают от пьяного старика и от жующего фокусника и устремляются к устью площади, к проходу между двумя желтыми домами, между которыми — небо навылет. Музыка доносилась оттуда, и Вадим Соловьев пошел туда, вместе со всеми. Люди слушали, подходя и не видя еще источника музыки, лица людей, блудливо только что улыбавшиеся старику и его ужимкам, выражали теперь радостное внимание. Грустно-веселая мелодия шла как бы от неба, от поля. Люди подходили и слушали молча, и никто не решался сказать что-нибудь, неважно что.
В голубой тени стены шарманщик вращал ручку своего ящика.
Слушали люди, как слушают в концертном зале великого артиста, на выступление которого непросто достать билетик и накладно.
Шарманщик был лет тридцати пяти, с простым светлым лицом; с его плеч свешивалась синяя накидка мягкой толстой ткани.
Вот они, его слушатели: зеваки, нищие художники, город Париж.
У Вадима нет никого: его москвичи остались в Москве, его русские — в России. В России и в Америке.
Нельзя в Россию, значит, надо в Америку, к ним.
Ксения все устроит.
Уходя, Вадим переписал для памяти название площади с дощечки в свою записную книжку: «площадь Тертр».
Когда все уже было устроено, перед отъездом, Вадим Соловьев получил письмо из Вены. Захар с Мышей писали, что у них все, совершенно все в порядке, что в Вене весна и что они скучают по Вадиму, как по дорогому человеку. Много теплых слов, столь приятных перед дальней дорогой с необозначенным концом.

6
В ЗЕРКАЛЕ ВО ВСЮ СТЕНУ. НЬЮ-ЙОРК
Новая страна открывается нынче для путешественника не с тихих окраин, как то должно было бы естественно произойти, а, по большей части, из самого центра, из самого сердца — из столицы: с аэропорта или с железнодорожного вокзала. Ушли-уехали те времена, когда оглядчивый путник трусил себе на лошадке через границу, удивляясь тому, как незаметно один народ переходит в другой, а запредельный пейзаж и вовсе ничем не отличается от того, что радовал или раздражал глаз часом или днем раньше, в стране с другим хозяином и под другим названием. Выходя из своего дома и отправляясь в путь, человек отрешался от всех житейских забот, целиком погружаясь в иные — путевые… Теперь и славное слово это — путник — вышло из моды и встречается разве что в литературе, тяготеющей к классической традиции. На смену мечтательным путникам пришли деловитые туристы. Очутившись в каком-нибудь Бангкоке или пропахшем перцем Занзибаре, они не хлопают по-простецки глазами: это ведь так обычно и просто — облететь мир на самолете, мало уже чем отличающемся от парохода, — разве что вместо трубы у него хвост и крылья. Они организованно становятся в очередь и, постояв минут пять, протягивают книжечку паспорта услужливому чиновнику. И штамп, как ключ, открывает перед ними ворота города и страны.
Читать дальше