— Такой чудный мамонт, — подивился Игорь Жарков, — а никто на нее внимания не обращает!
— В том-то же и дело! — горько ухмыльнулся Вадим Соловьев. — Потому что она — своя. А на нас не обращают — потому что мы чужие.
— Ну, почему… — не согласился Игорь. — Я, например…
— Ты — не пример, — перебил Вадим. — Ты от всего мира своими картинками можешь отгородиться и сидеть, ждать. А я? Я — чем?
— Ну да, — сказал Игорь Жарков. — Это ты, конечно, прав. — Он, не мигая, глядел вслед старухе, передвигавшейся по земле с опаской, как по палубе катерка в дурную погоду. — Но вот ты возьми Колю Никитина. Он на своем радио сидит с утра до вечера, пашет и пашет. Он мне сам говорил: «Я три года писать ничего не буду, ни строчки, а только на радио на этом буду пахать — и всем докажу, чего я стою». Ну, а что? Зарплата у него там хорошая, машину купил. А ведь только год, как приехал.
Вадим Соловьев живо представил себе московского прозаика Колю Никитина, пашущего на радио ради какого-то там доказательства неизвестно чего, и ему сделалось горько. Машину купил! Что он, книжки на ней, что ли, будет писать, на этой машине?
— Ну, пойдем, что ли, — сухо сказал Вадим Соловьев и двинул стулом.
Игорь с готовностью сунул руку в карман брюк и вытащил пачку денег, кругло согнутую пополам. Глядя на эту пачку, Вадим без зависти думал о том, что деньги, в сущности — эквивалент таланта. Вот Игорь Жарков — хороший художник, и у него есть деньги. А Женька Рогов — бездарь, у него денег нет. Бывает, правда, что бездарь в полном порядке, а талантливый человек сухарь грызет, но это уже исключение из правил. Вот если он, Вадим Соловьев, по-настоящему хороший писатель — деньги придут и к нему, как естественное дополнение к его таланту. Правда, для этого нужна еще и удача, нужна щепоточка везения. Даже гений-разгений, если он полный неудачник, выглядит в лучшем случае забавным чудаком.
— Ты сейчас куда? — расплатившись, спросил Жарков. — Я в центр, поехали, если хочешь. Такси только поймаем…
— Да нет, — отказался Вадим. — Мне здесь, недалеко…
Ему не хотелось рассказывать Жаркову, что он с самого утра идет к Эйфелевой башне, да он почти уже и забыл о цели своего пешего похода.
Миновав на удивление пустынную для десяти часов утра грязную площадь — лишь толстая розовощекая негритянка игриво прицелилась в него зонтиком из машины, да старик какой-то, разглядывая рекламные плакаты с голыми бабами, проплелся с батоном подмышкой мимо старого кабаре с мельничными крыльями на фасаде — Вадим Соловьев вышел к подъему, к длинной лестнице, уводящей к желто светящемуся храму на вершине холма. Храм не остановил внимания Вадима Соловьева; глядя снизу, он мимоходом подумал о том, что с вершины холма Париж, наверно, выглядит красиво.
Широкие пролеты лестницы чередовались с каменными площадками, и Вадим, подымаясь не спеша, останавливался на каждой и отдыхал, лениво наблюдая за тем, что происходит у него под ногами, в городе, с каждым пролетом становившимся все мельче, все игрушечней.
Вот, — воображал Вадим Соловьев, — город, какой город, игрушка черт знает каких сил. Город как на ладони — на чьей же то, интересно знать, ладони? Ведь он и игрушечный не умещается в кругу горизонта, тоже как бы игрушечного отсюда, сверху. А люди-то, люди-людишки! Если б я писал рассказ, я придумал бы что-нибудь другое — а так, воображая, можно далеко не бегать за сравнениями: человеческий муравейник. И каждый ест, спит, работает, читает книжки. Сколько, интересно, книг в этом городе? Миллиард? А сколько это — миллиард? И ни одной моей, ни одной моей книжки среди этого неба книг. И никому дела нет, что я вот стою здесь — прозаик Вадим Соловьев. Среди миллионов — никого, ни одного человечка. Но ведь это же несправедливо! Я пишу для них, для каждого из них, а им плевать на это, им нет до этого никакого дела. Хоть бы тысяча нашлась, сотня этих маленьких грамотных мурашей, которые сказали бы: да, знаем, читали, это Вадим Соловьев, писатель… Да где ж они, роднейшие, драгоценнейшие? Там, внизу? Это ведь тебе, дружок, не Москва. А в Америке, говорят, уже тысяч сто набралось русских, или сколько там. Русских, евреев — какая разница: главное, чтоб они читали по-русски, думали пору секи. Чтоб можно было к ним прийти и сказать: «3драсьте! Я вам сейчас покажу новый рассказ»… Париж хороший, замечательный, красивый — но еще немного, и я забуду, как водят перышком по бумаге. Я не могу здесь писать — и точка. И я не понимаю, как здесь пишут местные писатели. Ведь все эти муравьи, черт их дери, читают либо детективы, либо какие-то нудные математические учебники. Может, действительно, двинуть в Америку? Там, все же, своих побольше. Ксана говорит, что все устроит. Интересно, что бы сказали по этому поводу Захар с Мышей?
Читать дальше