Впоследствии они еще не раз приходили туда; но однажды два взрослых чужих парня и гадкая девчонка заманили их наверх, а когда они поднялись на второй этаж, неожиданно схватили Барику, и кто знает, что сделали бы с ней, если бы Середи героически не спас свою подругу. Яростно налетев на одного из подростков, он сбил его с ног, а когда второй схватил Середи, тот вцепился зубами ему в руку. Мальчишка вскрикнул и выпустил их обоих. Крикнув девочке: «Барика, беги!», Середи еще немного задержался, чтобы прикрыть отход. Но на этом дело и кончилось; их не преследовали.
— Это было совсем не благородство, — объяснял мне Середи, — а самый обыкновенный эгоизм. Я просто ревновал свою подружку. Эта девятилетняя девочка из Буды играла в любовь так алчно, ненасытно и дико, как стая голодных леопардов; она льнула ко мне с животной страстью, не пытаясь ни обуздать, ни прикрыть грубую насильственность своего чувства; и тем не менее в каждом ее движении была такая нежность и самоотдача, что много лет потом мне казалось, что подобной нежности на свете вообще нет и все это лишь наваждение, обман памяти, мираж бесконечно далекого прошлого. В ту осень я поступил в военное училище. И долгое время вообще не вспоминал ни о какой нежности. Затем мы понемногу научились жить среди людей, научились сдерживать в любви свою естественную грубость, насильственность, эгоизм, впрочем так же, как и во всех прочих отношениях между людьми. И вот прошло тридцать пять лет, прожитых с чувством меры, осмотрительно и мудро, а теперь вдруг выяснилось, что память меня не обманывала, в самом деле существует на свете эта дикарская нежность, где необузданный эгоизм уживается с полной самоотдачей, существует неподдельная, полнокровная связь между людьми, и с Магдой я могу продолжить свою жизнь с того места, где она прервалась, когда мне было десять лет. Потому я и говорю, что весь прочий жизненный опыт бесполезен…
— Хм, хм, — прервал я Середи. Он чересчур разгорячился. — Ты ведь говорил об излишних треволнениях. Впрочем, не знаю.
— Не знаешь?
— Не знаю.
Середи неохотно замолчал. Даже если бы вам было по девять лет, думал я, все равно я не сказал бы вам, давайте, ребята, валяйте. Да, но это по разумению человека, которому сорок пять, а если бы и мне было девять лет? Что бы я сказал тогда?
К несчастью, мне уже совсем не девять. Есть и другие возражения, думал я.
— Здесь другое, — сказал я.
— Хе? — взглянул на меня Середи.
— Тогда мы могли, а теперь нет.
Теперь уже Середи не понимал меня. Он поднял брови. Но я не мог объяснить. Долго. Да и лень.
Надо все-таки прочитать до конца рукопись Медве. Излишние треволнения? Тогда еще жизнь для меня была ясной и понятной, так это начиналось. И если бы я мог выбросить, словно ненужную исчерканную бумажку, всю эту папку — ведь он написал мне, делай, что хочешь, — то я смог бы продолжить сейчас прямо с того места. С ясности и порядка. С полнокровной жизни, как выразился Середи.
Надо посмотреть эти бумаги. Надо попробовать. А вдруг их и в самом деле можно выбросить.
Тогда еще все имело смысл, это я хорошо помню. Только вечером началась заваруха, в той длинной, второй спальне.
Медве не пишет, что утром нас перевели из квадратной северо-западной спальни — мы провели в ней всего одну ночь — в длинную спальню, вытянутую вдоль фасада, с десятью окнами, выходившими на юго-запад. Возможно, он прав, и такие малозначительные подробности следует выбросить из рассказа, ибо они только утяжеляют его; но дело было так, и я не могу не сказать об этом, потому что в той второй спальне мы так и остались. В ней стояло восемьдесят две кровати, и унтер-офицер Богнар распихал нас поодиночке подальше друг от друга; Цако строил Медве трагические рожи; я же нисколько не жалел ни о потере своего вчерашнего соседа, Эломера Орбана, ни о всех прочих. Я ждал своего друга Петера Халаса.
Солнце еще светило, хотя стояло совсем низко, всего на один палец от горных вершин и точно на уровне третьего этажа. Когда прибыл батальон, оно напрямую било в окна спальни. Вокруг парка, небольшого здания лазарета с отдельным садом и хозяйственного двора бежала высокая, километровой длины кирпичная стена, бедная родственница своей великой китайской сестры. Помимо главного входа были еще боковые и задние ворота: самые большие из них, огромные железные ворота на цепях, северные, выходящие на шоссе, и южные, ведущие к мельнице, назывались ворота Неттер и ворота Коллер: никто не знал почему. Сначала с железной дороги через ворота Неттер въехали груженые подводы. Мы, конечно, не знали, откуда они появились, видели только, что они выезжают из-за угла здания и курсанты в синих кителях и черных брюках выгружают множество чемоданов, корзин и сундуков. Потом из главной аллеи донесся отдаленный звук трубы, совсем не фальшивый, как вчера, и едва она кончила трубить, мелодию марша подхватила другая, еще более звонкая. Когда и та умолкла, мы услышали топот походной колонны. Медленно, враскачку приближались шеренги первого взвода первой роты, с железной неотвратимостью, словно тяжелая галера к своему причалу. Кто-то фальцетом отдавал короткие команды. «Полурота!» Чеканней зазвучали шаги; тах-тах, тах-тах: «Стой!» Потом сзади уже другой голос повторил: «Полурота!» Тах-тах, тах-тах: «Стой!»
Читать дальше