Ласло Краснахоркаи - Меланхолия сопротивления

Здесь есть возможность читать онлайн «Ласло Краснахоркаи - Меланхолия сопротивления» — ознакомительный отрывок электронной книги совершенно бесплатно, а после прочтения отрывка купить полную версию. В некоторых случаях можно слушать аудио, скачать через торрент в формате fb2 и присутствует краткое содержание. Год выпуска: 1989, ISBN: 1989, Издательство: Литагент Corpus, Жанр: Современная проза, на русском языке. Описание произведения, (предисловие) а так же отзывы посетителей доступны на портале библиотеки ЛибКат.

Меланхолия сопротивления: краткое содержание, описание и аннотация

Предлагаем к чтению аннотацию, описание, краткое содержание или предисловие (зависит от того, что написал сам автор книги «Меланхолия сопротивления»). Если вы не нашли необходимую информацию о книге — напишите в комментариях, мы постараемся отыскать её.

Изумляющая своей стилистической виртуозностью антиутопия выдающегося венгерского прозаика, лауреата Международной Букеровской премии 2015 года Ласло Краснахоркаи написана в 1989 году. Странный цирк, гвоздь программы которого – чучело исполинского кита, прибывает в маленький городок. С этого момента хаос врывается в жизнь обывателей и одно за другим происходят мистические события, дающие повод для размышлений о «вечных вопросах» большой литературы: о природе добра и зла, о бунте и покорности, о невозможности гармонии в мире и принципиальной таинственности основ бытия. Роман переведен на 16 языков. В 2000 году знаменитый мастер авторского кино Бела Тарр снял по нему фильм «Гармонии Веркмейстера», который вошел в список 100 лучших художественных фильмов XXI века по версии ВВС.
В России писатель получил известность после выхода романа «Сатанинское танго», за который в 2019 году он был включен в число претендентов на литературную премию «Ясная Поляна» в номинации «Иностранная литература».
Книга содержит нецензурную брань.

Меланхолия сопротивления — читать онлайн ознакомительный отрывок

Ниже представлен текст книги, разбитый по страницам. Система сохранения места последней прочитанной страницы, позволяет с удобством читать онлайн бесплатно книгу «Меланхолия сопротивления», без необходимости каждый раз заново искать на чём Вы остановились. Поставьте закладку, и сможете в любой момент перейти на страницу, на которой закончили чтение.

Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать

«Заговор деталей. Определенно, заговор», – без особых эмоций и словно бы отстраняясь от собственной неумелости, констатировал Эстер в этот судьбоносный для него вечер, когда, приближаясь к концу многотрудных хлопот по превращению своего дома в крепость, наверное, уже в двадцатый раз шарахнул себе молотком по пальцу. Спрятав в кулак ушибленный палец, он окинул глазами хаотическое нагромождение всевозможных досок и планок на окнах, и поскольку как-то исправить этот плачевный шедевр недотепства было уже невозможно, Эстер, во избежание хотя бы дополнительных злосчастий подобного рода, решил, раз уж, к стыду своему, он не удосужился это сделать за столько десятилетий, разобраться хотя бы сейчас в том, как следует правильным образом забивать гвозди. После возвращения, отдохнув минуту-другую, он притащил со двора и свалил между стеллажами в прихожей кучу древесных обрезков, и теперь, выбрав, на его взгляд, подходящую доску, он – продолжая попутно усиленно думать о том, не нуждается ли в некоторых поправках та, напрочь опровергающая все его прежние размышления и «где-то даже революционная» мысль о полной никчемности разума, которая три часа назад осенила его в подворотне – подошел к последнему не до конца заколоченному окну и приложил к нему деревяшку пониже других, вкривь и вкось набитых планок и горбылей; однако когда он, решительно закусив губу, вновь, в надежде на точное попадание, сделал замах молотком, то тут же и опустил его, осознав, что для того, чтобы сила и направление удара оказались в конце концов безошибочными, одного желания недостаточно. «Следует контролировать дугу, которую описывает инструмент, двигаясь к шляпке гвоздя», – решил он после недолгого размышления и, вернувшись опять к своей «революционной» идее, травмированной левой рукой что было мочи прижал доску к раме, а правой отважно хватил по гвоздю молотком. На этот раз обошлось без большой катастрофы, напротив, гвоздь даже немного вошел в древесину, однако от мысли, казалось бы, столь разумной, что впредь ему следует концентрировать и без того рассеянное внимание на этой самой дуге, ему пришлось отказаться. Дело в том, что молоток он держал в руке все более неуверенно и исход каждой новой попытки становился все менее предсказуемым, так что уже после третьего удара он вынужден был признать: то, что он трижды подряд умудрился не промахнуться, было отнюдь не итогом духовных усилий, а исключительно результатом счастливой случайности или, как он называл это про себя, «высшей милости, объявившей о временной передышке в процессе систематического изувечения моих пальцев», ибо общая неудача его попыток подсказывала: когда он сосредотачивается только на этой желаемой траектории инструмента, то непременно с этой желаемой траектории сбивается, потому что контролировать движение молотка, добавлял он – с изысканностью, может быть, излишней с точки зрения проделываемой им и в данный момент еще явно недооцененной операции, однако более чем уместной в плане сделанного судьбоносного заключения, – означает примерно то же, что «представить в воображении то, чего еще нет на свете, зафиксировать нечто, что еще только будет», и таким образом опять блистательно впасть в заблуждение, от которого он «после добрых шестидесяти лет идиотских плутаний» наконец-то отрекся на последних метрах пути, ведущего к дому… Какое-то чувство подсказывало ему, что следует уделить этому вопросу максимум сил, если он хочет добиться хорошего результата, как можно больше сил, повторял себе Эстер, и, еще не догадываясь, что отдаление от предмета поможет к нему приблизиться, перешел от дилеммы, пусть незначительной, но захватившей все его существо – а именно: как это может быть, чтобы полный отказ от разума совмещался с практической сметкой, – к вещам более осязаемым. Мысль о том, что следует концентрироваться на дуге, пусть и не слишком глубокую, он решил все же не отбрасывать целиком, ибо причина неудачи, подумал он, заключается «не в содержательном, а, несомненно, в методологическом» заблуждении, и потому, переводя взгляд с покачивающегося в его руке молотка на шляпку гвоздя и обратно, сначала задался вопросом, а есть ли на этой искомой дуге такая точка, сконцентрировавшись на которой можно сделать процесс действительно управляемым, а затем – обнаружив сразу две подобные точки – стал думать о том, на какой же из них лучше остановиться. «Гвоздь в доске неподвижен, в то время как положение молотка изменчиво…» – размышлял он, и из этого размышления сам собой напрашивался вывод, что внимание должно быть направлено на ударную часть инструмента, однако когда, в соответствии с этим рациональным суждением, он попытался в очередной раз ударить, следя глазами за движением бойка, то с кислой миной вынужден был констатировать, что, хотя он держит молоток в руке уже более твердо, попасть таким способом по гвоздю ему удается разве что в каждом десятом случае. «Тут, наверно, имеет значение, – поправился он, – куда я хочу ударить… что хочу им забить… – ухватился он за идею, – …вот что самое главное!» – и с видом человека, осознавшего, что он наконец-то на верном пути, буквально впившись глазами в мишень, снова поднял молоток. Удар оказался точным, больше того, ударить точнее, удовлетворенно заметил он, было бы просто невозможно, и чтобы не оставалось сомнений в том, что он твердо овладел этим главным движением, как-то сами собой образовались и вспомогательные приемы; так, он понял, что до этого держал в руке молоток неправильно и гораздо сподручней держать его за конец рукоятки, затем он понял, с какой силой следует наносить удар и насколько широким должен быть замах, а кроме того, в этот вдохновенный момент до него дошло, что прибиваемую доску можно легко придерживать большим пальцем руки и наваливаться на нее всем телом вовсе не обязательно… Словом, движения и приемы естественным образом упорядочились, последние две доски встали на свое место в мгновение ока, и когда он позднее обошел дом, дабы обозреть работу, и даже внес в нее некоторые существенные поправки, то, вернувшись в тускло освещенную прихожую, с сожалением осознал, что как раз теперь, когда он уже мог бы насладиться свежей радостью найденного решения, вся работа, связанная с заколачиванием окон, иссякла. А ведь он с удовольствием постучал бы еще молотком, переполненный «свежим открытием», которое после долгих часов беспомощного плутания в лабиринте с этими дугами, шляпками и бойками, пусть в последнюю минуту, но все же вывело его на свет божий. А еще под конец обхода он с радостью обнаружил, что метод, который ему помогал и одновременно мешал разгадать секрет этой простой операции, внес к тому же совершенно необыкновенные и ошеломляющие поправки в его «революционную» мысль о никчемности разума, с которой после шокирующей прогулки – «окрыленный и словно бы вновь родившийся» – он переступил порог дома. Открытие было внезапным, все верно, однако, как все в этом мире, оно имело свои причины; ведь поначалу, еще до обхода, он ощущал только очевидную смехотворность воодушевления, с которым – дабы оградить свою левую руку от дальнейшего лупцевания – он ринулся, мобилизовав всю неповоротливую армаду разума, решать пустяковую эту задачку, но вскоре он осознал, что острая, как бритва, сила его ума тут не очень нужна, во всяком случае, за смехотворностью этих секретов владения инструментом (а может, благодаря ей) обнаружилась одна, ничуть не меньшая, загадка, а именно: что же все-таки привело его столь счастливым образом к пониманию безупречной техники заколачивания гвоздей? Прокрутив в голове все этапы своих исследовательских дерзаний, он не нашел ничего, что рассеяло бы – в его состоянии неудивительные – сомнения в том, что результат был получен благодаря его личному умственному вмешательству: ведь когда Эстер отъединил весь свой интеллектуальный арсенал, якобы руководивший отчаянными поисками решения, от «череды практических коррекций», то перед ним остался не молоток, не гвоздь и не эксперимент по его забиванию, а некий не поддающийся никакому воздействию, но в то же время навеки привязанный к постоянно меняющимся потребностям механизм, который, ничуть не препятствуя его духовным усилиям, попросту игнорировал их. На первый взгляд, резюмировал он, при решении этой задачки, довольно смешной на фоне серьезных вопросов, триумф был одержан благодаря логическому мышлению и гибкому применению комбинаторных способностей, и ничто не указывало на то, что поначалу ошибочные, а затем все более верные варианты возникали не благодаря его «бесподобной логике», а в результате все новых и новых попыток; ничто (двинулся с места Эстер, дабы обследовать дом, не нужно ли где-то еще укрепить неплотно прибитые доски), на первый взгляд ничто не указывало на это, ведь трансмиссия, привязывающая нас к реальности, этот наш хорошо смазанный управляющий орган (он вошел в кухню), расположенный между деятельным разумом и послушной ему рукой, скрыт точно таким же образом, «как между миражом и взирающим на него глазом, если такое вообще возможно, скрыто ясное понимание того, что такое мираж». Поначалу могло показаться, что в ходе эксперимента смещение внимания с дуги на боек молотка и с последнего – на шляпку гвоздя определялся свободно обдумываемым выбором между возможностями, однако на самом деле, окинул он взглядом два маленьких оконца в комнате для прислуги, что была рядом с кухней, именно ход эксперимента с его машинальными переходами между наличными вариантами и строго очерченными возможностями определял тут все остальное, или – грубо упрощая – сам этот процесс проб и ошибок определял «свободно обдумываемый выбор», в котором не было ни свободы, ни выбора, а если что-то и было – помимо назойливых попыток вмешаться в хронологический порядок событий, – то чистая регистрация, наблюдение этих проб и ошибок, результатом чего («Если позволить себе категоричность формулировок…» – категорично сформулировал про себя Эстер) станет мгновенная гуманизация всего процесса, культивирование веры в то, будто путь к любому, даже самому захудалому открытию, как, например, в случае с правильным способом забивать гвозди, находится под контролем нашего «светлого» разума и нашей «феноменальной» изобретательности. Ан нет, минуя комнату Валушки, продолжал он свой путь в сторону гостиной, нет, не мы – это нас держит под контролем сила, которая, правда, не ставит под сомнение наше мнимое превосходство, во всяком случае, пока наш тщеславный разум должным образом соответствует скромному назначению – наблюдать и регистрировать, потому как, нажал он на ручку двери, ведущей в гостиную, потому как все остальное, улыбнулся он, лежит за пределами его компетенции; и как человек, после длительной слепоты заглянувший вдруг в царство реальных связей, он зажмурился и застыл на пороге гостиной, пораженный представившимся зрелищем. Он увидел перед собой мириады вещей, беспокойных и вечно стремящихся к изменениям, ведущих между собой не прерывающийся диалог, мириады событий и связей; мириады – но находящиеся внутри одной общей связи, мириады воинствующих отношений между тем, что сопротивляется (потому что живет), и тем, что его подавляет (потому что оно в своем праве). И в этом насыщенном и живом пространстве он видел и самого себя, минуту назад стоявшего перед последним окном в прихожей, и только теперь понял он, какой силе он подчинился и что представляет собою то… с чем он в эту минуту слился. Ибо он теперь понял, чтó всем этим движет, осознал, что сила эта – энергия бытия, что энергия эта рождает потребность, а из той, в свою очередь, возникает участие, наступательное участие в системе заданных связей, в которой мы посредством предопределенных рефлексов пытаемся разобраться и выделить благоприятствующие нам отношения, и счастливый исход зависит уже от того, что эти желанные отношения действительно существуют, ну и конечно, мелькнуло в его голове, от нашего терпения, от случайных зигзагов борьбы, ведь успешность подобного отношения к жизни, незаметного, обезличенного существования в мире, согласно кивнул он, это, как видим, еще и вопрос удачи. Он вглядывался в открывшийся ему бескрайний, четкий и чистый ландшафт, поражавший прежде всего своей реальностью – поражавший, ибо невероятно тяжело было смотреть на то, как настоящий мир, достигший предела немыслимого разброда, подходит – во всяком случае, для нас – к своему концу; подходит к концу, хотя у него вовсе нет ни конца, ни края, ни центра, и мы просто болтаемся в нем наряду с мириадами прочих вещей, прокладывая в этом пульсирующем пространстве свой путь с помощью рефлексов… Но все это длилось не дольше мгновения, и краткое сияющее видение развеялось, едва успев возникнуть; развеялось, может быть, под влиянием искры, вылетевшей из печи, чтобы предупредить, что огонь внутри угасает, вспыхнуло и развеялось как незаслуженное, мигом погасло, сверкнув, дабы осветить ярким светом то, что в своих размышлениях по пути домой после принятого им в подворотне судьбоносного решения он признал «заблуждением, которое может стоить жизни». Шагнув к печке, он поворошил в ней угли, взбодрил огонь и, подбросив в него три полена, двинулся к окну, но на сей раз он подошел к нему совершенно напрасно, потому что, сколько ни всматривался, вместо досок и шляпок гвоздей вновь и вновь видел только себя. Видел себя стоящим перед кафе «Пенаты», видел тополь, вывороченный из земли, груды мусора под ногами, потому что в этот момент, в драматический предвечерний час описываемого чрезвычайного дня он, чуть ли не силой вытолкнутый из дома, потерпел фиаско, был вынужден сдаться, капитулировать, признать: весь его арсенал, вся армия доводов «трезвого разума», все его объективные наблюдения бессильны против того, с чем он теперь столкнулся. Именно здесь потерпел он первое поражение, осознав, что не понимает масштабов разрухи и не знает, как можно ее сдержать, но, что главное, он до сих пор не видел («Будто слепец!..»), что истинным поражением и верхом духовной беспомощности было как раз его поведение. Десятилетиями предсказывавший «крушение аномальных форм», он почему-то был поражен им и – в полном согласии с собой прежним, – вместо того чтобы констатировать всеобщий крах, спрятался за таким суждением: все наблюдаемое на улицах его отныне ни в малейшей степени не интересует, и если события, перевернувшие город, произошли с таким явным пренебрежением к его «опирающемуся на разум и вкус» существу, то плевать он на них хотел. Он подумал тогда, причем, в общем-то, справедливо, что «неуловимые приготовления» направлены лично против него, стремясь уничтожить и растоптать в нем все то, что всегда восставало против гнусных и пагубных сил; стремясь размозжить его разум, свободную, ясную мысль, лишив его последнего убежища, где можно было еще оставаться свободным и ясным. Последнего убежища (приник он тогда к Валушке), а затем, в тревоге о нем, принял решение: разобрать все мосты, и без того хлипкие и ведущие в уже не особенно нужном ему направлении, еще больше ужесточить меры уединения и вместе с другом покинуть сей оторвавшийся от своих законов мир с его смертоносным сумбуром. Он будет жить на другом берегу, решил Эстер, направляясь к зданию Водоканала, но, обдумывая вопрос, каким образом превратить свой дом на проспекте Венкхейма в неприступную крепость, он всеми силами стремился не растерять тщеславной уверенности в себе; не растерять, а если точнее, вернуть себе то, что поставило под сомнение призрачное видение свалки, безлюдных улиц, вывороченного из земли тополя и всего, всего прочего, и каким-то образом несмотря ни на что сохранить надежду остаться самим собой. Но одно он вернул себе только благодаря тому, что потерял другое, ведь цена той тщеславной уверенности в том-то и состояла, чтобы не продолжать с того, на чем он остановился, да это было и невозможно, потому что на обратном пути, после всего пережитого у Джентльменского клуба, он ощутил небывалое чувство: планы по обустройству их будущей совместной жизни подарили ему «элементарную радость покоя». Словно освобождаясь мало-помалу от непосильного бремени, он чувствовал себя все более легким и, попрощавшись с Валушкой на углу переулка Семи вождей, уже ощутил, как эта легкость теперь направляет его стопы, и нисколько не сожалел о том, что прежний Эстер, каким он был до этого, стал куда-то проваливаться. Но для того, чтобы он исчез безвозвратно и уже никогда не вернулся, требовался еще последний шаг, окончательный вывод, и он его сделал, чтобы дальше осталось лишь тихо причалить к другому берегу; он принял решение: «пережить горькое поражение победителем». Затаиться внутри, потому что снаружи все рушится, отказаться от неуемного желания вмешиваться, потому что высокий смысл действия разбивается об отсутствие всякого смысла, самоустраниться, потому что единственный разумный ответ – это протест, неприятие, невмешательство, размышлял Эстер на трескучем морозе по пути домой, но порвать с этим абсурдным миром и вместе с тем продолжать наблюдать за ним, как он это делал прежде, – все это было, конечно, трусостью, не ошибкой, а раболепием, бегством и нежеланием признать: даже если он бунтовал против этого мира, «оторвавшегося от своих законов», то все же ни на мгновенье не покидал его. Он бунтовал, возмущался тем, почему мир устроен так неразумно, но при этом жужжал и вился вокруг него, будто муха; однако теперь с этим жужжанием он хотел покончить, ибо, кажется, уже понял, что когда он дотошно исследовал и оспаривал порядок вещей, то пытался не мир приковать к своему тающему рассудку, а приковывал к миру себя. Он заблуждался, констатировал Эстер уже в нескольких шагах от дома, полагая, что суть ситуации заключается в постоянном ее ухудшении, заблуждался, потому что с таким же успехом мог бы сказать, что в ней, в ситуации этой, всегда было и что-то хорошее, но в ней ничего подобного не было и быть не могло, в чем убедила его прогулка, и не было вовсе не потому, что все доброе и разумное куда-то пропало, а потому, что в этом «предельно сейчас обнажившемся мире» разум отсутствовал изначально. Мир создан не для того или этого, замедлил Эстер шаги у ворот, он не распался, не деградирует, в известном смысле он всегда совершенен и для этого совершенства отнюдь не нуждается в каком-то организующем разуме, ибо в нем нет порядка, а есть лишь хаос, так что без устали палить по нему из тяжелых орудий разума, яростно спорить с ним о том, чего не было и не будет, и всматриваться, всматриваться в него до изнеможения, до полной потери себя не только утомительно, – вставил он в замочную скважину ключ, – но и совершенно излишне. «Я отказываюсь от мышления, – оглянулся он напоследок назад, – я отвергаю все ясные и свободные мысли как смертельную глупость, отказываюсь впредь пользоваться разумом, ограничиваясь с этой минуты только радостью по поводу этого шага», – только радостью, повторил он, нажал на ручку, вошел и запер калитку с другой стороны. Словно неимоверный груз упал с его плеч, уже на пороге он испытал какое-то небывалое облегчение, как будто прежний господин Эстер остался снаружи, и ощутил неожиданный прилив сил и привычную самоуверенность, которая постепенно покинула его в необычном процессе заколачивания окон и лишь позднее – уже здесь, в гостиной – вновь вернулась к нему, но теперь это было уже не надменное превосходство судьи над «жутким ландшафтом мира», а уверенность, понимающая, почему он таков, и смиренная, то есть действительно – окончательная. Если что-то и можно было назвать революционным, как он это делал, пока не пришел – через обретение чрезвычайно ценных навыков заколачивания гвоздей – от менее значительной коррекции к более кардинальной, бесповоротной, словом, если что-то и можно было теперь назвать революционным в решении, принятом после отдыха в подворотне, то разве только надменную ограниченность, не позволившую понять, что между вещами нет качественных различий, самонадеянность, которая обрекала его – ибо жить с чувством исключительности все же нечеловечески трудно – на едва ли не безысходную горечь. Между тем как для горечи, машинально погладил он одну из досок, нет решительно никаких оснований, а если и есть, то причин для горечи ровно столько же, сколько, к примеру сказать, для восторга, то есть – нисколько, ведь из того, что наивному разуму человека не дано «разобраться в реальных связях», еще вовсе не следует, что тотальное беспокойство, наблюдаемое в этих связях, начисто лишено разумности; равно как из того, что человеческое создание – всего лишь слуга этого неизбывного беспокойства, вовсе не вытекает ни горечи, ни восторга. Если видение феерического ледяного царства, молниеносно вспыхнув, тут же исчезло, то волны его улеглись в душе Эстера далеко не сразу, и он все стоял, объятый живой картиной, не чувствуя ни горечи, ни восторга; то, что он чувствовал, было покорностью и согласием с тем, что видение это немыслимо превосходит его, было трепетом и смирением перед той, исключительной, впрочем, милостью, что ему может быть доступно лишь то, что его касается. И он понял в эту минуту, что решение, торжественно принятое им в подворотне, было по-детски наивной глупостью; мысль об «ужасной нехватке» ясности, последовательности и упорядоченности в мире – плодом «как минимум шестидесятилетнего» заблуждения; а все эти шестьдесят лет – жизнью с бельмом на глазах, по каковой причине он был не способен понять то, что видит теперь совершенно ясно: что разум, – задумчиво поглядел он на две прожилки, вьющиеся на доске, – это не зияющая лакуна мира, напротив, разум настолько в него вовлечен, что является его тенью. Тенью, ибо в этом нескончаемом растревоженном диалоге разум вместе с руководящими нашим существом рефлексами движется – ведь он постоянно должен переводить их нам – вслед за малейшими нюансами касающихся нас событий, однако он ничего не сообщит нам о том, в чем же смысл этого диалога, ибо мир, который он тенью сопровождает, тоже не раскрывает о себе ничего, кроме того, что он существует и действует. Только это – тень в зеркале, уточнил Эстер, в котором изображение полностью слито с самим зеркалом, но мы все же стремимся к тому, чтобы разделить то, что, в сущности, было изначально единым, разделить, разорвать на две части, что неразрывно, чтобы, утратив невесомую радость от нахождения внутри стремительного бытия, попытаться вместо легчайшей, словно пушинка, мелодии бессмертного соучастия, – отошел он от окна гостиной, – овладеть знанием о бессмертии. Таким образом, – опустив голову, медленно двинулся он к дверям, – приглашение оборачивается изгнанием, а ошибившийся относительно своей роли разум – мышлением, которое осознало «себя» как нечто отличное от того, что действительно, несмотря ни на что, существует, мышлением, которое в ходе странствий по собственному лабиринту оставило уйму нелепых свидетельств как приглашения, так и изгнания. И таким образом, размышлял, неспешно ступая, Эстер, вместо сокровенного диалога мы получили «мир» и вместо неуловимого содержания этого диалога – горький вопрос: «А для чего это все?»; мы попытались дисциплинировать неуемность, на бесконечность набросить сеть и описать языком мираж; так раздвоилось то, что было единым: отдельно вещь и отдельно – смысл вещи. Смысл, который, подобно руке, распутывает и затем удерживает разбегающиеся, как ему представляется, нити этой загадочной круговерти; смысл, который, подобно цементу, хотел бы скреплять все здание, да только, – дойдя до уже раскалившейся печки, улыбнулся Эстер, – даже если эта рука, как вот он сейчас, эти нити отпустит, то драматический диалог не прервется и здание не развалится. Не развалится, как не распался на части он сам, хотя вроде бы отпустил уже все, за что прежде держался; и – наверное, потому, что он понял: мышление ведет к буйным иллюзиям либо к необъяснимой депрессии, – ко времени, когда из гостиной он вернулся в прихожую, Эстер больше не «мыслил» в банальном и удручающем смысле слова; нет, он вовсе не «отказался» от мысли и не «отверг» ее, а попросту принял к сведению, что больше не чувствует самоедской страсти к так называемым размышлениям, и таким образом, подобно тому как в давний прекрасный день, благодаря старику Фрахбергеру, ему удалось отказаться от музыкальных иллюзий, он – на сей раз, похоже, и правда «революционным» образом – освободился от угнетавшей его депрессии. Вот и все, ему больше не нужно вечно быть начеку, заботясь о сохранении воображаемого достоинства; идиотской необходимости о чем-то вечно судить пришел конец, ибо теперь, полагал Эстер, ему уже все понятно относительно собственной роли; да, все кончено, сказал он себе, и, казалось, до слуха его донесся оглушительный грохот, с которым в этот необычайный вечер обрушилась вся его жизнь; и если до этого каждая ее минута была сумасшедшим бегом – куда-то, за чем-то или прочь от чего-то, – то теперь, констатировал он, завершая обход у той самой, последней, доски, ему в этой гонке вместо очередного рывка наконец удалось где-то счастливо приземлиться и после долгих приготовлений куда-то прибыть. Опустив молоток, он стоял в тусклом свете лампы и, действительно наслаждаясь «свежей радостью найденного решения», смотрел на один из тех самых гвоздей, точнее – на крохотную веселую капельку света, оброненную на доску то ли вливавшимся через открытую дверь гостиной световым потоком, то ли слабыми лучами висевшего над головой светильника; он смотрел на нее, как на точку, поставленную в конце предложения, потому что здесь и теперь завершился не только обход квартиры, но и прощальное размышление ее хозяина, в ходе которого, напоследок еще раз мобилизовав «неповоротливую армаду разума», он сложным окольным путем вернулся к исходной точке: к ощущению небывалой легкости, испытанной им на пути домой. Ибо в радостном блеске этого гвоздика от всего, что произошло – от приоткрывшегося на мгновенье царства реальных связей, от только что пережитой им одиссеи постижения и уразумения, от нелепых усилий, в результате которых он опроверг ошибочный метод своего решающего открытия с помощью этого самого ни к чему не пригодного метода, – от всего этого в свете сверкающей шляпки гвоздя если что и осталось, то лишь загадочное и непостижимое ощущение, которое изумило его, когда он, под впечатлением от состояния города, в то время еще казавшегося ему нетерпимым, возвращался домой: ощущение радости оттого, что он просто живет, оттого, что он… дышит, и оттого, что рядом с ним здесь вскоре будет дышать Валушка; он радовался теплу, которым минуту назад повеяло на него в гостиной, радовался дому, который отныне действительно станет родным очагом; очагом, оглянулся Эстер по сторонам, где будет иметь значение каждая, даже самая незначительная деталь, и, положив на пол молоток, выпростался из халата, в котором госпожа Харрер обычно занималась уборкой, повесил его на кухне и вернулся в гостиную, чтобы передохнуть перед тем, как заняться растопкой печи в комнате, предназначенной для Валушки. Ощущение было загадочным не из-за сложности, а как раз в силу его простоты, и по этой причине все находившееся вокруг совершенно естественным образом возвращало себе изначальный смысл: окно снова стало окном, предназначенным для того, чтобы смотреть наружу, печка – печкой, дающей тепло, и гостиная уже больше не была убежищем от «всепоглощающего распада», точно так же как внешний мир перестал быть ареной «нечеловеческих испытаний». Внешний мир, где все еще пропадал Валушка, похоже, не слишком серьезно отнесшийся к своему обещанию поспешить назад, представлялся улегшемуся на кровати Эстеру уже не в том виде, в каком он виделся ему днем; в его сознании как бы развеялись миазмы «химерического болота», и внутренний голос подсказывал, что призрачный мусор тоже был, скорее всего, порождением нездорового зрения, которому ничего ведь не стоит найти объект для мрачных своих ожиданий, хотя можно на этот мусор – как и на страхи, обуявшие пошатнувшихся в рассудке граждан – смотреть как на вещи, которые можно в конце концов одолеть. Но все это очистительное озарение продлилось не дольше мгновения, потому что внимание его опять целиком приковали к себе гостиная, мебель, ковер, зеркало, люстра, какие-то трещинки на потолке и огонь, уже совсем весело полыхавший в печи. И сколько бы ни искал, он не мог найти объяснения, почему ему кажется, будто он здесь впервые, и как так случилось, что место, куда он «ретировался от человеческой глупости», неожиданно стало надежным прибежищем мира, спокойствия и благодатного комфорта. Перебирая причины, он пытался объяснить это старостью, одиночеством, может быть, страхом смерти или жаждой какого-то окончательного покоя, думал, не охватила ли его тихая паника при виде того, как сбываются его предсказания, ему даже подумалось: а что, если он сошел с ума; или этот внезапный поворот в его жизни объяснялся трусостью, отступлением перед опасностями, которые таили в себе дальнейшие размышления, а может, и тем, и другим, и третьим одновременно, но как он ни поворачивал дело, ни одна из причин не казалась ему убедительной, больше того, ему даже казалось, что более трезвого, взвешенного взгляда на окружающее, чем его взгляд, просто не может быть. Он поправил на себе темно-бордовую домашнюю курку, заложил сцепленные руки под голову и, вслушиваясь в едва различимый шорох наручных часов, неожиданно осознал, что почти всю жизнь только тем и занимался, что сдавал позиции: от грубости жизни ретировался в музыку, от музыки бежал к самобичеванию, затем – просто к размышлениям, чтобы потом сдать и эти позиции, и так отступал, отступал, словно ведомый каким-то лукавым ангелом, который в конце концов привел его к цели прямо противоположной его устремлениям – к почти идиотской радости по поводу обыкновенных вещей, к тому, что он понял, что понимать-то и нечего, что осознал, что «смысл мироздания», ежели таковой существует, все равно превосходит предел его понимания, и поэтому совершенно достаточно замечать и держать в уме то, что все же у человека имеется. Он действительно отступил к «почти идиотской радости по поводу самых обыкновенных вещей», потому что теперь, на минуту прикрыв глаза, ощутил мягкие очертания домашнего очага, надежность крыши над головой, сквозную безопасность комнат и вечный полумрак заставленной книжными стеллажами прихожей, которая, огибая внутренний двор, как бы передавала дому покой пока что пустынного и не наполненного вешним цветением сада; он слышал глубоко отпечатавшиеся в его памяти звуки шагов, которые издавали расшитые пуговицами тапочки госпожи Харрер и башмаки Валушки; чувствовал вкус воздуха и запах пыли в квартире, видел рельеф полов и легкий, будто дыхание, дымчатый ореол вокруг лампочек в люстрах, ощущая при этом ту благодатную сладость вкусов и ароматов, цветов и звуков надежного маленького мирка, которую от просветленного воспоминания отличало лишь то, что это сладкое ощущение не нужно было вновь и вновь оживлять, потому что оно не проходило со временем, оставалось при нем и – в чем Эстер не сомневался – останется навсегда. С этим он и уснул и с этим же несколько часов спустя проснулся, чувствуя под щекой тепло подушки. Глаза он открыл не сразу, и, поскольку ему казалось, что намерение вздремнуть пару минут именно этим и обернулось, он, ощутив от тепла подушки покой, что чувствовал перед сном, продолжил благодарный учет своего богатства с того, на чем он остановился. Ему казалось, что у него есть время вновь погрузиться в мирную тишину, окутывающую его, как окутывал его тело плед, в нерушимый порядок стабильности, где все – мебель, ковер, люстру, зеркало – он застанет на прежнем месте и где времени хватит также на мелочи, на то, чтобы разглядеть все подробности этого неисчерпаемого добра с его недавно обнаруженной ценностью, а также увидеть – в воображении, прямо сейчас – расширяющуюся в сторону наблюдателя перспективу прихожей, куда вскорости ступит тот, кого все это ожидает, куда явится тот, кто придаст всему этому смысл: Валушка. Ибо все в этой «благодатной сладости» говорило о нем; о чем бы Эстер сейчас ни подумал, и причиной, и целью был его друг Валушка, и если до сих пор он только чувствовал это, но не был уверен, то теперь у него не осталось и тени сомнений, что решительным поворотом в своей судьбе он был обязан не какой-то неуловимой случайности, но именно этому человеку, в котором годами он видел только необъяснимое, но целебное средство против своей, день ото дня все более изощренной, горечи и чью хрупкость, берущую за душу, чьи подлинные черты и всю суть его – доброту, – в струящемся полусне уже само собой разумеющуюся, он открыл для себя лишь сегодня, на пути от кафе «Пенаты» до дома. На пути от кафе до дома, но впервые по-настоящему – в переулке Семи вождей, вскоре после кафе, после того как он увидал вывороченный из земли тополь и, оставшись один на один с этой ошеломившей его картиной, вдруг ощутил: нет, он не один; то была беглая, почти неосознанная догадка, но настолько внезапная и настолько глубокая, что он вынужден был тут же спрятать, отодвинуть ее от себя подальше, завернуть в обертку обеспокоенности о своем друге, в спасительное решение об убежище, принятое в ответ на невыносимое зрелище, которое явил ему город, чтобы затем, сам не подозревая, какой силе он подчиняется, как бы в качестве веского подтверждения этой все еще смутной догадки, с головой окунуться в планирование их будущего житья-бытья. И в дальнейшем это смутное, клубящееся в душе чувство уже не покидало его, сопровождая на каждом оставшемся метре прогулки, на протяжении всех событий этого дня и вечера: это им объяснялась его растроганность, когда он прощался с Валушкой, и об этом же говорила «небывалая легкость его шагов» на пути домой; это чувство было и в том решении, которое Эстер принял еще в подворотне, и в каждом его движении, пока он баррикадировался в доме, а затем тщательно исправлял недоделки; весь дом, каждый его уголок наполнился снова богатым смыслом, и теперь, когда он освободился от пелены полудремы, уже ничто не скрывало, что в фокусе этого, судьбоносного для него, дня стоял Валушка. Ему казалось, что уже с самого начала, когда его осенила эта догадка, это было не ощущение только, но и зрелище, он был убежден, что сразу же разгадал смысл стоп-кадра, внезапно явившегося его глазам, – ибо действительно, поворот, случившийся в его жизни, питала единственная картина, только тогда она была еще не совсем ясна, он мог и не обратить на нее внимания, ведь когда в нем вспыхнула «беглая, почти неосознанная догадка», картина чем-то напоминала ему морское течение, неуправляемое, несущееся куда-то безмолвно и незаметно. В тот знаменательный миг после кафе «Пенаты», когда уже позади остался вывороченный из земли тополь, то есть после кафе, но еще не дойдя до скорняжного ателье, он, Эстер, не в силах больше сдерживать свое возмущение и скрываемое отчаяние, остановился сам и, поскольку держался за локоть друга, заставил остановиться Валушку. Он спросил, указывая на мусор, что-то вроде того, видит ли его друг то же самое, что и он, и, обернувшись, заметил, что на лицо его спутника вернулся привычный «сияющий» взгляд, которого, стало быть, за секунду до этого на нем не было. Что-то подсказывало ему, что в предшествующее мгновение с ним произошло нечто не соответствующее этому взгляду; он посмотрел на него, но, не заметив ничего такого, что подтвердило бы это чувство, как ни в чем не бывало – уже подчиняясь своей неосознанной догадке – двинулся дальше; как ни в чем не бывало – ну да, но все уже понимая, думал он теперь, когда, постепенно очнувшись от полудремы, наконец-то нашел в этой трогательно простой позе Валушки, застывшего наподобие немой скульптуры, то движение, которое могло объяснить все детали случившегося в этот день и вечер. Он теперь видел то, что тогда только чувствовал: своего благодетеля и защитника с опущенными плечами и поникшей головой, стоящего в переулке Семи вождей рядом с ним, его притомившимся старым другом Эстером, который указывает ему на мусор; опущенные плечи и поникшая голова, однако, отнюдь не являлись признаками какой-то внезапной печали, нет, пронзила Эстера мысль, он просто отдыхал : отдыхал, потому что и сам устал, вынужденный чуть ли не на себе тащить еле волочащего ноги спутника, он отдыхал украдкой, как бы немного смущаясь и считая невозможным обременять своего товарища признанием собственной слабости, и когда тот взглянул на него опять, он выглядел уже прежним. Он смотрел на его опущенные плечи, на форменную шинель, топорщившуюся на сутулой спине, смотрел на поникшую голову в надвинутой на глаза фуражке, из-под которой на лоб падали несколько прядей волос, на почтальонскую сумку через плечо… смотрел на стоптанные башмаки… и чувствовал: он уже знает все, что только возможно знать об этой щемящей картине, и понимает все, что возможно в ней понимать. А потом он опять увидел перед собой Валушку, но в очень давний момент – шесть, семь или восемь лет назад, точно он не помнил, – когда как-то утром госпожа Харрер явилась к нему с предложением («Я вот что скажу: не мешало бы вам завести человека, который бы доставлял в дом обеды!»), и в тот же день, вежливо держась за спиною женщины, он появился в гостиной; смущаясь, пояснил, по какому явился делу, при этом от предложенной платы отказался, мол, лучше без этого обойтись, и больше того, сказал, что он с удовольствием, «на добровольных началах», кроме доставки обедов, если Эстер ему поручит, и в магазин сходит, и на почту, если надо отправить что, да и двор иногда привести в порядок, наверное, тоже не помешает, – и, как будто это хозяин дома оказывал ему любезность, слегка смутившись и словно бы признавая, что кому-то подобные предложения могут показаться странными, в сопровождении виноватого жеста улыбнулся. И поскольку в порядке нуждался не только двор, но и вся жизнь Эстера, причем не иногда, а, можно сказать, постоянно, в доме поселилась сама собой разумеющаяся доброжелательность, какая-то жертвенная, незаметная, непоколебимая и не знающая покоя забота, с которой Валушка (точно так же, как уже шесть, семь или восемь лет? – семь, решил он – на свой лад опекала разрушающийся дом госпожа Харрер) оберегал его беспомощного хозяина – от самого себя. И, насколько это было возможно, Валушка спасал его своим постоянным присутствием, и даже когда его не было здесь, когда он сюда только направлялся, он все равно защищал Эстера от самых тяжких последствий деятельности его мозга, направленного против самого себя, или по крайней мере смягчал, ослаблял их, тем самым не допуская, чтобы на человека, маниакально хулившего «мир», роковым образом не обрушились однажды его собственные убийственные рефлексии; ведь он, Эстер, был очень похож на свой город и на свою страну, которые вполне заслужили свою судьбу и которые во все времена разрушали себя какими-то эпохальными идеями, с идиотским высокомерием перекраивая под них человеческие порядки; аналогичным образом, из-за своих навязчивых идей был бы обречен и он – если бы Валушка, сей «виртуоз созерцательного бытия», нынче не разбудил его; обречен на позорную расплату за то же самое, за что и его страна и город, за то, что все эпохальные идеи, все мании и все категорические суждения, желающие видеть «мир» в предписанных рамках, без устали рушат вокруг себя живую организацию жизни с ее неописуемым богатством и «реальными отношениями». Однако сегодня его и в самом деле разбудил Валушка – или, быть может, скорее то чувство, которое провело его от памятного мгновения, пережитого после кафе, к этой вот полудреме, когда ему стало понятно, от чего, собственно, защищает его преданность и… любовь товарища; когда он пришел к осознанию, что его, Эстера, «опирающееся на разум и строгий вкус существо», свобода и ясность его так называемого мышления, его тайно лелеемая духовность гроша ломаного не стоят и что, кроме этой товарищеской любви, его больше ничто в мире не волнует. В течение – приблизительно – семи лет всякий раз, думая о молодом друге, Эстер видел в нем «избыточное и непостижимое проявление ангельской легкости», сплошную эфирность, одухотворенность, парение на воздусях, словно тот состоял не из плоти и крови, словно по дому перемещалось само волшебное простодушие, заслуживающее специального изучения, но теперь он видел его иначе: видел форменную фуражку на голове и длинную, до пят, шинель, видел, как он приходит в полдень, тихо стучится, здоровается, с позвякивающими судками в руке, стараясь даже в грубых своих башмаках передвигаться на цыпочках, дабы не потревожить покой гостиной, а затем, миновав коридор, удаляется, проходит длинной подворотней и словно бы очищает своей естественной добротой, по крайней мере до следующего визита, тяжелую от навязчивых хозяйских идей атмосферу дома, окружая немного забавной, но от этого еще более трогательной деликатностью, рачительной домовитостью и – такой же бесхитростной – простотой человека, который всего этого даже не замечал, как будто считал самым естественным делом на свете, что кто-то стоически и в самом глубоком смысле этого слова служит ему. Эстер проснулся уже окончательно, но продолжал лежать на кровати не шевелясь, потому что перед глазами вдруг снова возникло лицо Валушки: большие глаза, сказочно длинный и красный нос, вечно готовый к мягкой улыбке рот и высокий лоб, – ему казалось, что точно так же, как он разглядел в своем жилище домашний очаг, так он увидел теперь настоящий облик Валушки, открыв за отблеском «небесных связей» – который в своих заблуждениях он принимал за «ангельский» – земную сущность его первозданных черт. Это лицо теперь целиком исчерпывалось для него улыбкой, или серьезно уставленным куда-то взглядом, или тем, как оно опять прояснялось, и изучать в нем совершенно нечего, ибо эта улыбка, эта серьезность и эта ясность самодостаточны; он понял, что «небесные связи» Валушки ему, в сущности, вовсе неинтересны, его напрямую касается только это лицо: не Валушкино мироздание, а взгляд его глаз. Здравость этого взгляда, который, продолжал думать Эстер, словно бы вечно прикидывал, как навести порядок в том тарараме, что неустанно устраивал вокруг себя обитатель гостиной, взгляда, в котором были основательность, домовитость, стремление разобраться в ворохе мелких дел, – то есть все то, что было сейчас и в его глазах, когда он сел на кровати и оглянулся по сторонам, соображая, что еще предстоит ему сделать до возвращения его друга. Первоначальный план состоял в том, чтобы, заколотив окна и растопив печку, продолжить укрепление дома: забаррикадировать уличные ворота и дверь на другом конце подворотни, что вела во двор; но поскольку за это время смысл строительства баррикад основательно изменился и с этой минуты сама идея создания неприступной крепости и то, что ему уже удалось реализовать внутри дома, превратились в жалкий памятник его многолетнему недомыслию, он решил сконцентрировать все внимание на комнате Валушки: затопить в ней печку, если понадобится, навести порядок, приготовить постельные принадлежности и ждать – ждать, пока его заплутавший помощник все же вспомнит о своем обещании, «покончив с делами», поспешить в дом на проспекте барона Венкхейма. Ибо он был уверен, что Валушка, верный своей натуре, и сейчас шатается где-то по улицам или забрел на карнавал, объявленный на афише в переулке Семи вождей, и не может оттуда выбраться, и встревожился только тогда, когда, взглянув раз-другой на часы, наконец-то сообразил, что вместо нескольких минут он проспал без малого пять часов – пять часов, ужаснулся Эстер и выскочил из постели, готовый одновременно рвануться сразу в двух направлениях: растапливать печку в соседней комнате и бежать, за отсутствием окон, к воротам – посмотреть, не идет ли Валушка. В результате он не сделал ни того, ни другого, потому что заметил, что погасла печка в гостиной; первым делом поспешив к ней, он напихал в нее дров и подсунул снизу скомканную газету. Огонь долго не занимался, и ему пришлось повозиться – дважды опорожняя топку и начиная все заново, – пока в печке заполыхало пламя, но это было еще полбеды по сравнению с тем, что его ожидало в соседней комнате: там стояла буржуйка, которой не пользовались годами, и после часа возни дело так и не заладилось. Он пытался растопить ее подсмотренным у госпожи Харрер способом, но дрова гореть не хотели. Он испробовал все: и складывал их шалашиком, и свободно набрасывал друг на друга, и отчаянно хлопал дверцей буржуйки, и дул что было мочи – все без толку, из печи валил густой дым, как будто за время длительного простоя она забыла, что должна делать в таких ситуациях. Будущее жилище Валушки превратилось в настоящее поле битвы, пол был усеян закопченными чурками и золой; он по-прежнему мучился в едком дыму у буржуйки, чуть ли не поминутно выбегая в гостиную глотнуть воздуха. На бегу окинув глазами изысканную домашнюю куртку, он вспомнил о висевшем на кухне халате госпожи Харрер и так огорчился, что не смог по-настоящему обрадоваться, когда до его ушей – как раз опять на пути в гостиную – донесся гул разгоревшегося огня и он, обернувшись назад, констатировал: борьба была не напрасной, буржуйка, как будто из ее трубы вдруг выдернули затычку, принялась за дело. На то, чтобы снять доски с окна, которое в этой комнате тоже смотрело на улицу, времени из-за проволочки с растопкой не осталось, поэтому, широко распахнув все двери, он принялся через комнату для прислуги, которая была проходной, и кухню выгонять дым в прихожую; он попытался очистить куртку, но только размазал на себе копоть, затем присел отдохнуть; после этого, уже, разумеется, облачившись в халат госпожи Харрер, с тряпкой, веником и совком в одной руке и с мусорным ведром в другой поспешно вернулся в Валушкину комнату, дабы убрать следы битвы с буржуйкой. Если прежде, загроможденное горками, в которых сверкали фарфор и столовое серебро, коллекциями раковин и улиток, резным столом и кроватью, помещение это выглядело семейным музеем, где роль смотрительницы исполняла госпожа Харрер, то теперь оно производило впечатление музея, пострадавшего от пожара, откуда только что, немного расстроенные тем, что по-настоящему жаркой работы им тут не досталось, удалились пожарные: все было покрыто золой и пеплом, а если что-то и не было, то он, словно над ним тяготело то же проклятье, что и над госпожой Харрер, с помощью тряпки и веника делал так, чтобы было; хотя он, конечно, знал, что проклятье тут ни при чем, а причиной была тревога, с которой он, совершенно забыв о том, чем он занят, после каждого движения прислушивался, не стучит ли его долгожданный гость в окно гостиной – как было условлено на тот случай, если ворота с наступлением темноты будут уже заперты. Смахнув кое-как золу с кровати и подкинув еще поленьев в буржуйку, он решил прервать бессмысленные труды, чтобы утром продолжить уборку уже вместе с Валушкой, вернулся в гостиную, взял стул и сел греться к печке. Он поминутно глядел на часы: «Уже половина третьего!» – думал он, или: «Еще только без четверти!» – полагая, в зависимости от тревоживших его мыслей, что время идет слишком быстро или слишком медленно. Иногда ему казалось, что его друг уже не придет, потому что либо забыл о своем обещании, либо думает, что раз уж не получилось явиться вовремя, то беспокоить его среди ночи он не будет ни в коем случае; а потом он стал размышлять о том, что Валушка может сейчас сидеть в газетной экспедиции или в «Комло», в каморке портье, куда он во время своих ночных рейдов непременно заглядывал, и ежели это так и он вот сейчас вспомнит про обещание, то сколько ему понадобится времени, чтобы добраться оттуда до его дома. А спустя еще какое-то время Эстер уже не думал ни о том, что «все еще нет четырех», ни о том, что «уже без четверти», потому что ему показалось, что постучали в окно, и он поспешил к воротам, выглянув из которых заключил, исходя из яркого света и людского столпотворения в районе кинотеатра и гостиницы «Комло», что анонсированный «карнавал» действительно состоялся, после чего с разочарованным видом вернулся в дом и снова уселся у печки. А возможно, мелькнула у Эстера и такая мысль, Валушка был тут, пока он дремал, и поскольку на стук ему не ответили, он не стал проявлять настойчивость и пошел домой; или, продолжал размышлять Эстер, как изредка с ним случалось, его напоили на «карнавале» либо у Хагельмайера и он не решился явиться к нему в пьяном виде. Он смотрел на стрелки часов, которые то еле тащились, то не в меру спешили, ложился, вставал, подкидывал дров в обе печки, потом, потерев глаза, чтобы вновь не заснуть, уселся в то кресло, где по вечерам обычно сидел Валушка. Но просидел недолго – у него разламывалась поясница, ныла травмированная левая рука, и поэтому вскоре он принял решение больше не ждать, однако потом все же передумал, решив подождать еще, но только пока минутная стрелка часов дойдет до цифры 12, – а когда очнулся, то обнаружил, что часы показывают уже девять минут восьмого, и в это же время в окно – совершенно отчетливо – кто-то постучал. Он вскочил, напряженно прислушался, желая убедиться, что не ослышался и истерзанные чувства не обманывают его в очередной раз, однако повторный стук развеял его сомнения и как рукой снял усталость от ночного бдения. Когда он вышел комнаты и, вытаскивая из кармана ключ, поспешно прошел вдоль прихожей, то почувствовал, что ночные его мучения снова обрели смысл, и до ворот по обжигающему морозу он дошел таким бодрым и в таком счастливом волнении, словно все эти, бесконечные, как казалось, часы ожидания только для того и понадобились, чтобы можно было о них отчитаться гостю, который, даже не предполагая, что будет не гостем здесь, а полноправным жильцом, наконец-то, – повернул Эстер ключ в замке, – явился. Однако, к величайшему его разочарованию, вместо Валушки перед ним, изможденная и какая-то необычная, стояла госпожа Харрер, которая, не давая ему опомниться и ни слова не говоря о причинах неурочного появления, протиснулась мимо Эстера в подворотню и, ломая руки, метнулась в прихожую, а затем – в гостиную, где, совершенно не свойственным для нее образом, плюхнулась в кресло, расстегнула пальто и уставилась на него такими отчаявшимися глазами, как будто сказать что-либо сейчас было невозможно – только сидеть и смотреть на другого в этом не требующем объяснений отчаянии. Одежда на ней была обычная – двое спортивных штанов, надетых одни на другие, лимонно-желтая кофта да кирпично-красное тканевое пальто, и, пожалуй, только эта экипировка напоминала ему прежнюю госпожу Харрер, ту, которая вчерашним утром с возгласом «До среды!» и с чувством отлично выполненной работы заглянула к нему в гостиную, чтобы затем, сменив расшитые пуговицами тапочки на уличные сапоги на меху, шаркающими шагами покинуть дом. Одной рукой она держалась за сердце, другая висела бессильной плетью, под красными глазами пролегли темные тени, и, чего еще никогда не бывало на памяти Эстера, пуговицы на кофте были вдеты не в свои петли, – вообще вся она производила впечатление измученного, сломленного человека, которого выбили из колеи, и теперь он не понимает, что с ним произошло, и в отчаянии ждет объяснения. «Я все еще в ужасе, господин директор! – воскликнула она, задыхаясь и безысходно тряся головой. – Все еще не могу поверить, что это кончилось, хотя, – икнула она, – уже и солдаты прибыли!» Эстер в растерянности застыл перед печкой, не в силах понять, о чем речь; заметив, что женщина вот-вот разрыдается, он шагнул было к ней, чтобы успокоить, но затем – полагая, что если уж она хочет плакать, то останавливать ее бесполезно – передумал и присел на кровать. «Я, господин директор, ей-богу, даже не знаю, жива я или мертва… – шмыгнула носом госпожа Харрер и вытащила из кармана пальто скомканный носовой платок. – Но вот пришла, потому как мне муж сказал, ступай, дело жизненной, говорит, важности, а у меня-то… душа… – она размазала по щекам слезы, – вся в пятках…» Эстер откашлялся: «Да что стряслось?» Но госпожа Харрер только горестно отмахнулась. «Я всегда говорила, что это добром не кончится. Вы ведь помните, господин директор, что я говорила, когда зашаталась башня в Народном саду? Я от вас ничего не скрывала». Эстер начал терять терпение. Наверное, опять муж напился, упал и расшиб себе голову. Но при чем здесь тогда солдаты? Что все это значит?! Вся эта ахинея?! Ему захотелось лечь и хоть пару часов вздремнуть, пока не придет – теперь уж наверняка только в полдень, в обычное время – Валушка. «Вы попробуйте все сначала, госпожа Харрер». Та снова вытерла слезы и уронила руки в подол. «Ох, не знаю, с чего и начать. Не так-то это легко, потому что вчера, когда мой-то до ночи глаз не казал, я сказала себе, ну ладно, пусть только вернется, я задам ему перцу, ведь вы, господин директор, меня понимаете, что с таким наказанием, как этот пропойца, который все из дому тащит, а я должна жилы рвать, кишки, прости господи, из себя выматывать, да с таким забулдыгой иначе нельзя, только так, думала я весь вечер, пока дожидалась, что вот вернется и я ему задам феферу. Гляжу на часы: шесть, семь, полвосьмого, а в восемь уж думаю про себя, ну, значит, опять назюзюкается, хотя ведь не далее как вчера чуть концы не отдал с похмелья – так сердце зашлось, плохое оно у него, но хотя бы не в такой день, когда в городе хуйлюганов этих полно, еще приключится что, пока он домой шкандыбает, а тут еще этот кит проклятущий, или как там ее называют, эту зверюгу, говорю я себе. Но чтоб так обернулось, я все же не думала! Сижу в кухне, смотрю на часы, посуду уже помыла, уже подмела, телевизор включила, смотрю оперетку, потому что по просьбам зрителей они вчерашнюю повторяли, потом, опять в кухне, глядь на часы – уже полдесятого. Тут я уж встревожилась не на шутку, потому что так долго обычно он не задерживается, даже если наклюкается, к этому времени завсегда уже дома. Он ведь, хоть и любитель за воротник заложить, не может угнаться за остальными, разморит его, он озябнет да и воротится. А тут нет и нет его, я сижу, гляжу в телевизор, но ничего там не вижу, потому как другим голова занята – что с моим-то случилось, ведь старик уже, говорю, могло бы хватить ума не шататься в такую пору по улицам, когда, сами знаете, там хуйлиганы эти разбойничают, а ведь я наперед сказала, вы, господин директор, помните, когда башня-то зашаталась, так нет, – продолжала она, комкая в руках носовой платок, – часы уж пробили одиннадцать, а я все сижу перед телеком, уж и гимн отыграли, экран зарябил, а его все нет. Ну, тут я не утерпела, вскочила и побежала к соседям, вдруг что-то знают. Стучу, барабаню в дверь, в окно – тишина, как будто не слышат, хотя дома ведь, где им быть в такую погоду, когда от мороза ноздри слипаются. Я стала кричать во весь голос, чтобы слышали – это я; наконец открыли, только про мужа их спрашивать было бесполезно. А потом мне сосед говорит: а знаю ли я, что в городе происходит? Отвечаю: почем мне знать? Так большие волнения, говорит, настоящий бунт! Все крушат, говорит, а меня будто обухом хватило по голове: так ведь муж-то мой там, и вы не поверите, господин директор, я думала, прямо там, у соседей, и рухну, насилу домой добралась, свалилась в кухне мешком на стул и сидела, держалась вот так за голову, потому что чувствовала, она вот-вот лопнет. И чего я только не думала, лучше об этом не говорить, напоследок даже такое: а может, он уже воротился и в постирочной спрятался, где квартирует Валушка; он, бывалыча, уже прятался у него, выжидая, пока протрезвеет немного, а тот его покрывал, но если бы муж мой знал, что с нашим постоялЧитать дальше

Тёмная тема
Сбросить

Интервал:

Закладка:

Сделать

Похожие книги на «Меланхолия сопротивления»

Представляем Вашему вниманию похожие книги на «Меланхолия сопротивления» списком для выбора. Мы отобрали схожую по названию и смыслу литературу в надежде предоставить читателям больше вариантов отыскать новые, интересные, ещё непрочитанные произведения.


Отзывы о книге «Меланхолия сопротивления»

Обсуждение, отзывы о книге «Меланхолия сопротивления» и просто собственные мнения читателей. Оставьте ваши комментарии, напишите, что Вы думаете о произведении, его смысле или главных героях. Укажите что конкретно понравилось, а что нет, и почему Вы так считаете.

x