Ласло Краснахоркаи - Меланхолия сопротивления
Здесь есть возможность читать онлайн «Ласло Краснахоркаи - Меланхолия сопротивления» — ознакомительный отрывок электронной книги совершенно бесплатно, а после прочтения отрывка купить полную версию. В некоторых случаях можно слушать аудио, скачать через торрент в формате fb2 и присутствует краткое содержание. Год выпуска: 1989, ISBN: 1989, Издательство: Литагент Corpus, Жанр: Современная проза, на русском языке. Описание произведения, (предисловие) а так же отзывы посетителей доступны на портале библиотеки ЛибКат.
- Название:Меланхолия сопротивления
- Автор:
- Издательство:Литагент Corpus
- Жанр:
- Год:1989
- ISBN:978-5-17-112572-1
- Рейтинг книги:4 / 5. Голосов: 1
-
Избранное:Добавить в избранное
- Отзывы:
-
Ваша оценка:
- 80
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
Меланхолия сопротивления: краткое содержание, описание и аннотация
Предлагаем к чтению аннотацию, описание, краткое содержание или предисловие (зависит от того, что написал сам автор книги «Меланхолия сопротивления»). Если вы не нашли необходимую информацию о книге — напишите в комментариях, мы постараемся отыскать её.
В России писатель получил известность после выхода романа «Сатанинское танго», за который в 2019 году он был включен в число претендентов на литературную премию «Ясная Поляна» в номинации «Иностранная литература».
Книга содержит нецензурную брань.
Меланхолия сопротивления — читать онлайн ознакомительный отрывок
Ниже представлен текст книги, разбитый по страницам. Система сохранения места последней прочитанной страницы, позволяет с удобством читать онлайн бесплатно книгу «Меланхолия сопротивления», без необходимости каждый раз заново искать на чём Вы остановились. Поставьте закладку, и сможете в любой момент перейти на страницу, на которой закончили чтение.
Интервал:
Закладка:
Он потерял его из вида, и все же не потерял, ведь, несмотря на то что их уже разделяли дома, он все еще видел перед глазами возлюбленного учителя, ибо за час, проведенный ими на улицах, присутствие господина Эстера, благодаря Валушкиному напряженному вниманию, оставило на городе такой отпечаток, что его фигуру не могла скрыть уже никакая масса строений. Все указывало на то, что он побывал здесь, и от сознания, что друг еще где-то поблизости, все, куда бы он ни смотрел, говорило ему о том, что тот еще здесь, на целые минуты перенося момент их реального расставания и отодвигая таким образом финальный акцент столь волнующего для Валушки события, чтобы он как бы имел возможность проводить его до расположенного на проспекте Венкхейма дома и уже там, вздохнув с облегчением, констатировать: их променад, этот «внезапно и великолепно начавшийся, но не лишенный грустных моментов выход господина Эстера в мир», как бы там ни было, завершился благополучно. Стоять рядом с ним, когда он выходит в прихожую, присутствовать при первых шагах, тенью следовать за учителем, зная, сколь велико значение этой долгожданной прогулки для страстно желаемого выздоровления, – все это поначалу, пока они добирались от гостиной до подворотни, было для гордого очевидца истинной радостью и даже наградой (как он полагал, не совсем заслуженной); однако сказать, что их прогулка «не лишена была грустных моментов», значило почти ничего не сказать о настоящем положении вещей, ибо как только он понял, что для его престарелого друга каждый сделанный шаг – это мука, безоблачная радость «гордого очевидца» рассеялась, оставив после себя похмельное ощущение горечи. Он надеялся, что момент, когда Эстер поднимется из постели и наконец-то покинет комнату с занавешенными окнами, станет апофеозом выздоровления и возвращения к жизни, но уже через несколько метров ему стало ясно, что день этот, возможно, не только не облегчит тяжелое состояние больного, а сделает его еще более очевидным, и от пугающей этой возможности – что новое появление его учителя на людях, его прогулка, предпринятая ради организации общественного движения за наведение чистоты, станет не прелюдией к его возвращению в мир, а скорее прощанием с миром, отказом и окончательным отречением от него, – словом, ото всего этого Валушку – впервые со времени их знакомства – охватила отчаянная тревога. То, что ему стало плохо на свежем воздухе, еще можно было как-то понять, учитывая, что он уже целую вечность жил уединенно, а в последние пару месяцев и вообще не покидал дома, однако когда постепенно выяснилась вся запредельность физической немощи Эстера и того нервного напряжения, в котором пребывал город, Валушка был этим шокирован и во всем укорял себя. Он испытывал все более острое чувство раскаяния из-за своей халатности и предосудительного легкомыслия, с которым он закрывал глаза на реальность и тешил себя иллюзиями насчет скорого исцеления; мучился тем, что если его товарища в ходе изнурительной прогулки постигнет несчастье, то это случится исключительно по его вине; и наконец, чувствовал некий смутный стыд оттого, что в этом всегда преисполненном достоинства и ума человеке, он, к глубочайшему своему сожалению, был способен видеть теперь лишь беззащитного старика, который к тому же из-за данного им, Валушкой, обещания госпоже Эстер, не мог принять единственно разумное сейчас решение – незамедлительно вернуться домой. Так что пришлось им идти, и господин Эстер, не думая даже скрывать свою беспомощность, оперся на его плечо, как бы давая этим понять, что нуждается не только в помощи, но и в руководстве, так что Валушке не оставалось ничего другого, кроме как попытаться отвлечь внимание своего друга теми прекрасными новостями, с которыми он прибыл в дом Эстера в два часа дня. Он говорил о восходе солнца, говорил о городе, в котором в утреннем свете один за другим оживают все его закоулки, говорил не переставая, но в словах его не было обычной живости, потому что сам он к себе не прислушивался. Вынужденный на все смотреть глазами другого, он неотрывно следил за взглядом Эстера и с нарастающей беспомощностью осознавал, что престарелый наставник видит сейчас вокруг подтверждения отнюдь не его, Валушкиных, жизнерадостных представлений о мире, а своих собственных мрачных суждений. В первые минуты он еще надеялся, что, освободившись из комнатного плена, Эстер естественным образом вернется к жизни, воспрянет духом и ему наконец-то удастся перевести внимание друга «с деталей на вещи в целом», однако когда – у гостиницы «Комло» – Валушка понял, что его все более пустозвонные фразы уже не способны скрывать эти детали от взгляда Эстера, он решил замолчать и попытался облегчить дальнейшие испытания на их пути бессловесной, но искренней демонстрацией сострадания. Но из этого ничего не вышло: когда он покинул гостиницу, слова полились из него с еще большим отчаянием; дело в том, что, пока Валушка стоял на раздаче, он услышал жуткую новость, от которой пришел в полное замешательство. Вернее, дело было не в самóй жуткой новости, потому что услышанным от работников кухни сплетням о том, что вскоре после полуночи «группа бандитов с рыночной площади» разграбила, точнее сказать, самым варварским образом разгромила все запасы спиртного в гостинице, он попросту не поверил, сочтя их обычными удручающими симптомами «панического расстройства» и «заразных тревог и страхов», однако когда он с наполненными судками возвращался к оставшемуся на улице Эстеру, его неожиданно поразило то, чего он до этого даже не замечал: в коридоре, в фойе и на тротуаре перед гостиницей все и правда было усеяно битым бутылочным стеклом. Он пришел в замешательство и в ответ на оправданный вопрос своего спутника после минутного колебания стал рассказывать ему про кита, а затем – после того как они, благополучного покончив дело с тремя господами, повернули назад – попытался рассеять страхи, порожденные этим китом, успокаивая уже не только Эстера, но, по совести говоря, и себя самого, ибо, хотя он был убежден, что достаточно трезво взглянуть на небесный свод, чтобы жизнь вернулась в нормальную колею, он никак не мог забыть реплику (а именно фразу шеф-повара: «Кто задержится ночью на улице, тот головой рискует, имейте это в виду!»), прозвучавшую на ресторанной кухне. Чтобы те «славные и добропорядочные люди», с которыми он провел несколько утренних часов у циркового фургона, были вандалами и бандитами – в это Валушка поверить не мог, тут какое-то заблуждение, думал он, причем такое заблуждение, которое из-за распространяющихся панических слухов (вон даже господин Надабан и тот перепуган!) нужно немедленно опровергнуть, и потому, когда, мысленно проводив господина Эстера до дома, он с Ратушной улицы вышел на рыночную площадь, то первым делом выбрал в гуще по-прежнему неподвижно стоявшей толпы какого-то человека, чтобы объясниться, потолковать с ним, ибо помимо безответственной фразы шеф-повара в его голове звучали свои («…трезво взглянуть!..», «…воззвать к разуму!..») собственные слова. И этому человеку он рассказал, какие слухи идут о них по городу и что люди неправильно все толкуют, поведал ему о состоянии господина Эстера, заявил, что всем здесь присутствующим непременно следует познакомиться с этим славным ученым мужем, признался, как он за него тревожится, сказал, что полностью сознает ответственность, и под конец попросил извинить его, если он объяснился немного путано, но – добавил Валушка – за эти несколько минут он убедился в дружеском расположении своего собеседника, который наверняка хорошо его понимает. Собеседник на это ничего не ответил и только окинул Валушку с головы до ног долгим безжизненным взглядом, после чего – возможно, заметив растерянность на его лице – улыбнулся, похлопал его по плечу, вытащил из кармана бутылку палинки и дружелюбно протянул Валушке. Видя, что после придирчивого осмотра незнакомец повеселел, Валушка вздохнул с облегчением и решил, что ответить отказом на этот любезный жест никак невозможно, свежеиспеченную дружбу следует закрепить, и потому, взяв бутылку окоченевшими пальцами, отвернул колпачок и, дабы завоевать доверие визави и убедить его в «искренности взаимных чувств», не просто для вида поднес бутылку ко рту, но основательно отхлебнул из нее. И это геройство дорого встало Валушке: от дьявольски крепкого алкоголя на него напал удушающий кашель, столь сильный, что, когда полминуты спустя он стал приходить в себя и с виноватой улыбкой оправдываться за слабость, речь его прерывалась все новыми приступами. Ему было стыдно, и он опасался, что может из-за этого потерять благорасположение своего нового знакомого, однако мучения его были такими искренними и он так забавно в поисках опоры ухватился за собеседника, что вызвал некоторое веселье не только у него, но даже у тех, кто стоял поблизости. В разрядившейся атмосфере он, отдышавшись, уже более раскрепощенно рассказал также, что господин Эстер, хотя он и отрицает это, работает в настоящее время над важнейшим открытием, и уже по этой причине он, Валушка, считает, что все здесь присутствующие должны объединить усилия ради восстановления тишины и покоя в доме на проспекте Венкхейма, – а затем, повернувшись к новому другу, доверительным тоном признался ему, что разговор доставил ему огромное удовольствие, еще раз поблагодарил его за доброжелательность, после чего с сожалением объявил, что вынужден – о причинах («Весьма интересных!») он в следующий раз им расскажет – покинуть их общество. Ему пора, протянул он руку мужчине, и когда тот крепко сжал ее в своей клешне (сказав: «Расскажи сейчас, я с удовольствием выслушаю!»), то Валушка, пытаясь высвободиться из неожиданного капкана, со смущенной улыбкой забормотал, что сейчас ему недосуг, но он надеется, что в ближайшее время они увидятся, а если не доведется пересечься на улице, то пусть заглядывает в «Пефефер», к господину Хагельмайеру, либо просто – с недоумением и некоторой тревогой посмотрел он на свою все еще крепко стиснутую руку – пусть спросит Яноша Валушку, его тут все знают. Он понятия не имел, чего хотел от него новый знакомый, но узнать, что значила и чем могла завершиться эта выходка, ему было не дано, потому что мужчина внезапно разжал свою пятерню и вместе с сотнями других зевак, стоявших на площади, с напряженным лицом повернулся к фургону. Воспользовавшись ситуацией, Валушка, все еще напуганный странным рукопожатием, поспешил попрощаться с ним и стал пробиваться вперед, но спустя какое-то время – когда нового знакомого, сколько он ни оглядывался, уже не было видно в толпе – остановился от поразившей его мысли: а ведь он ошибался, какой же он идиот; и, застыдившись, стал укорять уже себя: как он мог заподозрить что-то плохое в этом вполне безобидном проявлении приятельской грубоватости, да это не просто глупость, это оскорбительная невоспитанность. Больше всего расстраивало Валушку то, что, непростительным образом превратно истолковав дружелюбный жест, он оставил его без ответа; испытываемый от собственной неотесанности стыд несколько заглушило лишь то, что от паники, вызванной этим рукопожатием, он избавился так же быстро, как и впал в нее. Он не мог понять, как это могло с ним случиться, ведь вместо ничем не оправданного недоверия, думал он, понимание и терпение его собеседника заслуживали искренней благодарности, и поскольку из-за необходимости срочно встретиться с госпожой Эстер вновь отыскать его в густой толпе ожидающих и объясниться с ним теперь было невозможно, он – с твердым намерением при первом удобном случае, когда они опять встретятся, непременно исправить свою оплошность – двинулся дальше и вскоре дошел до места, с которого стала понятна причина всеобщего возбуждения. Было уже совсем темно, лишь уличные фонари мерцали по сторонам площади да сеялся слабый свет из открытого проема цирковой фуры, но поскольку Директор стоял не там, а у передней части фургона, то был виден только его силуэт. Ибо то был он – Валушка внезапно остановился; вне всяких сомнений, он, его можно было узнать даже в темноте по дородности, по неимоверным размерам, которые и впрямь соответствовали всем распространяемым о нем слухам. На минуту он забыл о своем срочном деле и о том, что случилось с ним только что, и, чтобы лучше видеть, стал протискиваться сквозь толпу, сделавшуюся, чего не мог не заметить даже Валушка, более беспокойной, а затем, подойдя уже совсем близко и от любопытства поднявшись на цыпочки, затаил дыхание, боясь пропустить хоть слово. Директор держал в руке сигару, на нем была шуба до пят, и все это, вместе с гигантским пузом, с необычно широкими полями шляпы и огромным вторым подбородком, распластавшимся поверх аккуратно повязанного шелкового шарфа, тут же снискало уважение Валушки. Вместе с тем было очевидно, что этот необыкновенный господин пользуется на площади непререкаемым авторитетом не только благодаря величественным габаритам, но прежде всего потому, что никто ни на секунду не мог забыть о том, чем он владеет. Неземной характер аттракциона сообщал его личности исключительный вес, и Валушка взирал на него как на человека, хладнокровно властвующего над тем, что в других вызывает ужас и изумление. С сигарой, которую он держал сейчас на отлете напряженной рукой, он, казалось, глядел на все с высоты своей неуязвимой власти; и здесь, на площади Кошута, все взгляды тоже были прикованы к этой толстой сигаре, ибо она принадлежала тому, кто везде, где бы ни находился, неизменно был связан с этим чудом света – китом. Он выглядел усталым и изможденным, но изможденным не повседневными хлопотами и заботами, а как будто единственной мыслью – что в любую минуту его может убить эта неимоверная масса собственного жира. Он долго молчал, по-видимому, дожидаясь полной тишины, а затем, когда уже не было слышно ни шороха, оглянулся по сторонам и раскурил потухшую сигару. Его лицо, исказившееся от облака едкого дыма, заплывшие жиром мышиные глазки, скользнувшие по толпе, поразили Валушку, ибо это лицо и эти глаза – хотя расстояние до них было не больше трех метров – смотрели на него из какого-то невообразимого далека. «Значит, так», – заговорил он, но с такой интонацией, как будто на этом свое выступление и заканчивает или по меньшей мере хочет заранее предупредить публику, что на длинную речь можно не рассчитывать. Густым басом он объявил, что «на сегодня представление окончено», и добавил еще, что «до завтрашнего открытия кассы» он от имени труппы имеет честь раскланяться «с почтенной публикой и выразить ей искреннюю признательность за незаслуженное внимание». Грузно и медленно – снова отставив сигару – он прошел сквозь покорно раздвинувшуюся толпу вдоль фургона и, взобравшись по трапу, скрылся из виду. Всего несколько слов, однако, подумал Валушка, для доказательства уникальности цирка и великолепия его Директора («…это надо же с таким благородным почтением попрощаться с публикой!..») их вполне достаточно, и, как ему поначалу показалось по раздавшемуся вокруг него гулу, в этом своем – немного испуганном – восхищении он был не одинок. Но именно поначалу, ибо, волнами катясь по площади, гул все усиливался, и Валушке уже хотелось, чтобы Директор вернулся и дал какие-то элементарные объяснения относительно фантастического монстра и об их труппе, вместо того чтобы усугублять их загадочность. Он стоял в темноте не в силах понять, чтó говорят эти люди вокруг него, смущенно поправлял на плече ремень почтальонской сумки и ждал, чтобы недовольный ропот, а то был действительно ропот, как-нибудь утих. Он вдруг вспомнил слова шеф-повара и разговор, состоявшийся у Джентльменского клуба, и поскольку протестующий ропот не утихал, в голове у него мелькнуло, что казавшиеся до сих пор беспричинными страхи горожан, быть может, не так уж и беспричинны. Однако дожидаться, пока разочарованный ропот стихнет, или хотя бы понять, в чем его причины, Валушка не мог, он спешил и, даже протиснувшись через всю толпу и дойдя до угла переулка Гонведов, ситуацию так и не прояснил. Все было как в тумане… по дороге к дому госпожи Эстер в узком пустынном переулке перед глазами одно за другим всплывали события минувшего дня, но увязать их друг с другом не удавалось. Воспоминание о прогулке с господином Эстером наполняло его печалью, а мысли о городе и о площади – саднящим чувством вины за допущенную оплошность, и все это так быстро сменялось в его душе, что, выбитый из колеи привычных своих размышлений (то есть будучи вытолкнутым из собственной жизни в жизнь других людей), он совсем потерялся в сумбуре чувств, и в голове его не осталось ничего, кроме отчаяния, хаоса непонимания и растущего нежелания что-либо знать об этом отчаянии и хаосе. К тому же, когда он вошел в калитку, все это сразу забылось, так как он спохватился, что четыре часа давно уже миновали и госпожа Эстер с ее непримиримым характером, конечно же, не простит ему опоздания. Но она простила, больше того, казалось, будто известия Валушки ее сейчас не особенно и волнуют – его рассказ, нетерпеливо кивая, она слушала вполуха, и когда Валушка, еще стоя у порога, взялся было расписывать, как успешно началась оргработа, госпожа Эстер оборвала его на полуслове, сказав, что «в связи с серьезными обстоятельствами в данный момент это неактуально», и указала на стоящий рядом с ней табурет. Только тут Валушка сообразил, что явился не вовремя, ибо в данный момент здесь проходило какое-то, по-видимому, весьма важное совещание, и поскольку ему было непонятно, зачем он тут нужен и почему госпожа Эстер – покончив с ним все дела – не отправит его восвояси, он сидел, робко стиснув колени и не смея пикнуть. Но даже если он угадал и тут действительно проходило важное совещание, то весь этот синклит производил весьма странное впечатление. Городской голова, словно терзаемый какой-то мучительной болью, бегал туда-сюда по комнате и тряс головой; затем, после нескольких кругов, он остановился и разразился горячей тирадой (вопя: «Это надо же… дожить до такого… чтобы начальствующее лицо… перемещалось по городу крадучись… огородами, так сказать!!.») и, пунцовый от возмущения, то ослаблял, то затягивал свой большой, в поперечную полоску галстук. О господине полицмейстере сказать что-то было непросто, ибо он, со слегка окровавленной физиономией, прижимая ко лбу мокрый носовой платок и уставившись в потолок, совершенно неподвижно лежал в форменном кителе на кровати, от которой распространялся крепкий дух спиртного. Но наиболее странно вела себя госпожа Эстер: не произнося ни слова, она с заметным напряжением размышляла о чем-то (время от времени кусая губы), посматривала на часы и бросала красноречивые взгляды на дверь. Оробевший Валушка сидел, куда его посадили, и хотя – если не по другим каким-то причинам, то из-за данного господину Эстеру обещания – должен был непременно уйти, не смел даже шорохом помешать напряженному совещанию. Однако довольно долго ничего особенного не происходило; городской голова пробежал по комнате, наверное, уже метров двести, когда госпожа Эстер вдруг встала, откашлялась и заявила, что «больше ждать невозможно» и у нее имеется предложение. «Надо послать вот его, – показала она на Валушку, – чтобы выяснить ситуацию еще до того, как вернется Харрер». – «Отчаянную ситуацию, скажу я вам! Отчаянную!» – с тоскливым лицом остановился тут городской начальник и, вновь закачав головой, сказал, что он сомневается, «что этот славный молодой человек сможет справиться с такой задачей». Зато она («Зато я!..») в нем уверена, с не терпящей возражений усмешкой заявила госпожа Эстер, после чего уже с самым серьезным видом повернулась к Валушке и объяснила, что вся просьба их заключается в том, чтобы «ради общего дела» сходить на площадь Кошута, обстоятельно все там разведать и об увиденном «в простых словах» проинформировать чрезвычайную кризисную комиссию. «С полным моим удовольствием!» – вскочил с табурета Валушка, который, услышав об «общем деле», мгновенно сообразил, что, собственно, все это заседание посвящено его знаменитому другу; затем он неуверенно, ибо не знал, правильно ли поступает, встал навытяжку и заявил: он с готовностью предлагает свои услуги еще и потому, что вернулся как раз оттуда и кое в каких вещах, а если конкретно – в царящей там специфической атмосфере, он и сам хотел бы еще разобраться. «В специфической атмосфере?!» – сел при этих словах полицмейстер и с лицом, искаженным гримасой, вновь повалился на спину. Умирающим голосом он попросил госпожу Эстер еще раз смочить платок, а затем принести бумагу и карандаш и заняться ведением протокола, поскольку, как он полагает, речь идет о предмете, входящем в круг его полномочий, так что он вынужден «взять руководство операцией в свои руки». Та переглянулась с городским головой, и пока на чело больного водружался новый компресс, они тихо договорились, что «мир дороже», попросили Валушку приблизиться, и госпожа Эстер, вооружившись карандашом и бумагой, села у кровати. «Место, дата!» – измученно простонал полицмейстер, и когда женщина тут же сказала ему: «Готово!» – полицмейстер рассвирепел и тоном человека, которого угораздило иметь дело с профанами, с расстановкой переспросил: «Что… готово?!» – «Как что? Место, дата. Я записала», – обиделась госпожа Эстер. «Это я у него спрашиваю: место, дата! – дернул он головой в сторону Валушки. – Где? Когда? Записывать надо то, что он скажет, а не мои слова». Раздосадованная женщина даже отвернулась, видно было, каких усилий стоит ей сейчас сдерживаться и не возражать, но затем, многозначительно посмотрев сперва на городского начальника, который все так же как угорелый метался по комнате, а затем на Валушку, кивнула последнему, чтобы начинал. Тот замялся, не совсем понимая, чего от него хотят, и опасаясь, как бы гнев хворающего полицмейстера не обрушился на него, но потом попытался в самых «простых словах» изложить все подробности увиденного им на площади; правда, уже после нескольких фраз, дойдя в рассказе до новоиспеченного своего знакомого, он почувствовал, что говорит не то, – и в самом деле тут же был остановлен. «Не надо нам тут расписывать, что вы думали, да что слышали, и что представляли себе, – налитыми кровью глазами, но при этом с грустью посмотрел на него полицмейстер. – Нам надо знать, что вы наблюдали! Цвет глаз?.. Возраст?.. Рост?.. Особые приметы?.. Я уж не спрашиваю, – мрачно махнул он рукой, – год, число и месяц рождения». Валушка признался, что сообщить эти данные он действительно затрудняется, оправдываясь тем, что как раз в те минуты стемнело, и, хотя обещал сию же минуту собраться с мыслями, мало ли, вдруг придет еще что-то в голову, как ни пытался представить себе внешность нового друга, вспомнил только, что он был в шляпе и сером драповом пальто. Тут, однако, ко всеобщему, особенно же – Валушкиному, облегчению больного сморил благодатный сон, град свидетельствующих о нарастающем недовольстве, все более заковыристых вопросов внезапно прервался, и поскольку соблюдать уровень ограниченной исключительно существом дела точности, которому он не мог соответствовать, понятным образом больше не требовалось, в оставшейся части своего доклада Валушка освещал факты уже на основании собственных беспокойных переживаний. Он описал появление Директора, включая сигару и элегантную шубу, и воспроизвел его сказанные на прощанье слова; рассказал о том, как Директор удалился и как восприняла это толпа; а затем наконец – уверенный, что именно в этом ракурсе рассматривает все дела высокая Комиссия – признался, что из-за событий на рыночной площади и вообще в городе он крайне обеспокоен положением господина Эстера. Для поправки здоровья и сохранения творческих сил этому замечательному ученому нужен прежде всего покой, именно так – покой, повторил Валушка, а не та все нарастающая и совершенно ему непонятная лихорадка, с которой человек, в кои-то веки покинувший дом, неизбежно («…хотя, поверьте, я делал все, чтобы этого не случилось!..») сталкивается. Всем известно, сколь удручающее и пагубное воздействие может оказать даже малейший беспорядок на человека, наделенного такой чрезвычайной чувствительностью, повернувшись к женщине, продолжал Валушка, поэтому он, особенно посмотрев на всеобщее возбуждение, охватившее публику на рыночной площади, теперь только и думает что о господине Эстере. Он, естественно, понимает, что его значение в этом деле по сравнению с госпожой Эстер и высокой Комиссией, по сути, равно нулю, но все же просил бы рассчитывать на него и быть уверенными, что любое их поручение он непременно исполнит. Он хотел добавить еще, что господин Эстер для него важнее всего на свете и что у него просто от сердца отлегло, когда он узнал, что судьба города (а стало быть, и его учителя) будет теперь препоручена высокой Комиссии, однако ни то, ни другое добавить не удалось, потому что госпожа Эстер суровым жестом остановила его, сказав: «Вот именно, надо не болтать, а безотлагательно действовать, в этом вы совершенно правы». Они еще раз обстоятельно разъяснили, что ему надлежит делать в городе, и он, как школяр, повторил указания относительно наблюдения «за величиной толпы… настроениями… особенно же за уродом, если оный появится в поле зрения…», а затем – так и не сообщив ему никаких сведений насчет последнего – члены Комиссии наказали ему главным образом, наряду с обстоятельностью, проявить максимальную оперативность, и Валушка, заверив их, что обернется за считаные минуты, на цыпочках, дабы не разбудить как раз в этот момент застонавшего на кровати больного, покинул место заседания. Преисполненный чувства ответственности за полученное задание, а еще больше – облегчения, что в заботах о господине Эстере теперь можно опереться на целую «кризисную комиссию», он так же, на цыпочках, проследовал по двору и перешел на обычный шаг, только ступив на улицу и затворив за собой ветхую калитку. Он, конечно, не мог сказать, что визит к госпоже Эстер его успокоил, но теперь его страхам и неуверенности по крайней мере противостояла целебная сила ее решительности, и хотя до сих пор Валушка не получил ответа ни на один вопрос, он чувствовал, что наконец-то рядом есть человек, которому можно всецело довериться. В отличие от прежнего положения, когда во всем разбираться и принимать все решения приходилось ему одному – человеку, от мира далекому, – теперь у него была только одна забота – соответствовать полученному заданию, в чем он не усматривал никаких проблем. Раз десять он повторил про себя, чтó он должен будет разведать, от неясности же вокруг «урода» он избавился (решив, что наверняка имелся в виду кит, которого, таким образом, ему следует еще раз внимательно осмотреть) уже через несколько метров, а затем, вспомнив спокойный взгляд госпожи Эстер, избавился также от постоянно тревожившей его неуверенности относительно того, «как быть»; и потому когда, покидая переулок, он чуть ли не сбил с ног Харрера и тот остерег его на бегу («Ну, теперь уже все образуется, но все же не стоило бы молодому человеку болтаться здесь!..»), Валушка лишь улыбнулся в ответ и растворился в толпе, хотя с удовольствием объяснил бы ему, мол, «нет, нет, господин Харрер, вы ошибаетесь, мое место именно здесь!..» На площади, вскидываясь кое-где метровыми языками пламени, горело теперь множество костров, вокруг каждого грелся десяток-другой людей, намерзшихся здесь с рассвета, и поскольку перемещаться и оценивать ситуацию теперь стало немного удобнее, Валушка быстро и беспрепятственно все осмотрел. Быстро и беспрепятственно, совершенно верно, вот только не все было просто с этим «основательным осмотром», ибо даже вопрос о размерах толпы (ну а что еще мог он оценивать, если все оставалось как было?) казался неразрешимым, да и пункт касательно «настроений», который как бы подразумевал наличие некой опасности, применительно к явно мирным людям, потирающим у импровизированных костров окоченевшие руки, вызывал большие сомнения. «Все на месте, настроение мирное», – уже прикидывал он про себя слова будущего доклада, но они звучали все более лживо, а его миссия казалась все более тягостной. Украдкой подглядывать за ними, как будто они враги, вынюхивать, думая, что они сплошь убийцы и злодеи, подозревать недоброе в самом безобидном их жесте – на это, как вскоре понял Валушка, он не способен. И если только что, в доме госпожи Эстер, отрезвляющая напористость женщины избавила его от заразного страха, то здесь, буквально минуты спустя, вид мирно греющихся у огня людей и исходящее от этого зрелища чувство уюта окончательно освободили его от простительного, но все же постыдного недоразумения, от заблуждения, в которое впали и шеф-повар гостиницы, и господин Надабан с компанией, и госпожа Эстер, от повального желания видеть причину «внутреннего беспокойства» (а до определенного времени и основание для тревоги за господина Эстера) именно в этом цирке и его верной публике – в этом, несомненно, загадочном цирке и его загадочно преданной публике, вынужден был признать про себя Валушка, только эта загадочность – вдруг прояснилась перед ним вся картина – имеет, возможно, совсем простое и поразительно очевидное объяснение. Он тоже пристроился к одному из костров погреться, и та молчаливость, с которой его товарищи смотрели, понурив головы, на языки пламени, бросая время от времени быстрые взгляды в сторону циркового фургона, уже не могла обмануть его, ибо он все яснее осознавал, что тайна кроется не в чем ином, как в ките, в том, что он пережил и сам, когда утром впервые его увидал. Удивительно ли, оглянулся он, улыбаясь, по сторонам – от облегчения готовый жарко обнять их всех, – что стоящие рядом люди, как и он, все еще остаются изумленными пленниками этого чудовищного создания? Удивительно ли, что в глубине души они, вероятно, думают, что, находясь рядом с таким исключительным существом, они имеют некоторые основания ожидать чего-то чрезвычайного? Своей радостью от того, что «у него упала с глаз пелена», он непременно хотел с кем-нибудь поделиться и потому, заговорщицки подмигнув окружающим, заявил, как поражает его «неисчерпаемое богатство творения»; поражает, сказал он, и такие посланцы, как этот, сегодняшний, напоминают о «цельности бытия», которая нам казалась утраченной, – а затем, не дождавшись, что скажут на это другие, махнул на прощанье рукой и, пробираясь между людей, отправился дальше. Больше всего ему хотелось броситься с этой вестью назад, но в соответствии с поручением он должен был еще взглянуть на кита («На урода!..» – вспомнил он улыбнувшись), поэтому, чтобы, когда он предстанет перед Комиссией, его отчет был действительно полным, он решил, если удастся, бросить нынешним – так зловеще начавшимся и все-таки счастливо обернувшимся – вечером еще один беглый взгляд «на этого посланца цельного бытия» и только затем уж покинуть своих товарищей. Фургон был открыт, и мостки еще не втащили обратно, так что трудно было удержаться от искушения, вместо того чтобы «бегло взглянуть», ненадолго зайти к чудесному великану. Кит, когда он был с ним один на один и тело освещали лишь две слабо мерцавшие лампочки, на холоде, даже более лютом в этом высоком металлическом боксе, чем снаружи, показался Валушке еще огромней, еще страшней, но он уже не боялся его, больше того, испытывая некоторое почтительное смущение, он смотрел теперь на него так, будто из-за событий, произошедших со времени их первой встречи, между ними установились какие-то тайные, близкие и чуть ли не панибратские отношения, и, уже направляясь к выходу, он хотел даже в шутку погрозить ему (эх, мол, брат, «сколько бед ты творишь, хотя ведь давно уже не способен никому причинить никакого зла…»), когда вдруг до его слуха из глубины фургона долетели обрывки каких-то невнятных звуков. Ему показалось, будто он сразу узнал этот голос, и в этом, как вскоре выяснилось, не ошибся, потому что когда он дошел до двери, расположенной в глубине фургона – которая, как он предположил еще утром, скорее всего вела в жилой отсек цирка, – и, приложив к ней ухо, разобрал несколько фраз («…я нанял его для того, чтобы он демонстрировал себя, а не для того, чтобы болтать всевозможные глупости. Я этого не позволю. Переведите!..»), у него не осталось сомнений, что голос принадлежит Директору. А вот то, что он услыхал в ответ – какое-то глухое и безразличное ворчание, которое сменили резкие, визгливые звуки, напоминающие птичий щебет, – поначалу было начисто лишено какого бы то ни было смысла; но вскоре он понял, что Директор разговаривает не сам с собой и не общается с запертым в клетку медведем и какими-то птицами, а слова свои адресует кому-то, и источниками этого ворчания и щебета являются люди, ибо первый, ворчащий, голос вдруг произнес на ломаном венгерском такие слова: «Он говорит: никто не может его никак препятствовать. И он не понять слова господин Директор…» Дослушав до этого места, Валушка осознал себя незваным, но все меньше способным унять свое любопытство слушателем разговора или, точнее сказать, перепалки, однако что было предметом спора и кто был кто в этой казавшейся весьма напряженной дискуссии, то есть кого призывал к порядку господин Директор (например, произнесенными затем словами: «Скажите ему, что я больше не намерен подвергать риску доброе имя труппы. Прошлый раз был последний!»), это Валушке по-прежнему было неясно, и хотя ему удалось разделить очередное ворчание и ответивший ему щебет, ибо ворчливый голос опять перешел на венгерский («Он говорит: он не признает над собой никакая власть. И что господин Директор не может серьезно такое думать»), то понять наконец, кому он принадлежит и сколько их вообще в этом загадочном помещении, ему удалось только после следующих слов. «Постарайтесь запечатлеть в его младенческих мозгах, – теряя терпение, произнес за стенкой Директор, и Валушка, ощутив аромат, почти увидел перед собой струйку дыма, змейкой поднимающегося над сигарой, – что я не выпущу его, а ежели так случится, что выпущу, то не позволю произнести ни слова. А вам не позволю переводить. Вы останетесь здесь. Я сам его вынесу. Иначе я его вышибу. Вышибу вас обоих». Из этого угрожающего и кажущегося решительным заявления Валушка вдруг понял не только то, что это ворчание и этот щебет – которые, как и раньше, вновь прозвучали именно в этом порядке – объединяет какой-то никогда прежде не слышанный, но выходит, что все-таки человечий язык, и не только то, что помимо хозяина властного баса в спальном отсеке – по-видимому, тесном, однако, судя по изысканному виду Директора, комфортном – находятся еще двое, – теперь он был почти уверен и в том, что одним из этих двоих, ворчуном, может быть только обладатель боксерского носа, которого утром он видел в роли кассира. Это предположение позволяла сделать приставшая к нему кличка – Подручный, и как только он осознал, что подслушиваемая и наполняющаяся все более ужасающим смыслом словесная перепалка имеет характер внутренний, касающийся дел труппы – а в труппе их было, по имевшимся сведениям, двое, – то Валушка (которому что-то уже подсказывало: он оказался в том месте, где получит ответы на все вопросы, и все стремительней несся навстречу тому моменту, когда наконец прояснится смысл загадочного разговора) почти физически ощутил за дверью фигуру дородного продавца билетов, который невозмутимым голосом, словно бы контрапунктом к двум другим, яростно спорящим, попеременно переводил слова Директора и носителя странного, кажущегося нечленораздельным наречия. Однако понять, чей это был голос, кто был тот третий в не имевшем других входов снаружи жилом отсеке, Валушка пока не мог, поскольку ни ответ (в ворчливом переводе великана звучавший так: «Он говорит: он настаивает, чтобы был я, потому что боится, что господин Директор его уронит»), ни резкая реакция обладателя, по-видимому, все еще дымившейся за дверью сигары («Скажите ему: мне не нравится его наглость!») так ничего и не прояснили. Не прояснили, а скорее еще больше запутали дело, ибо на вопрос, почему этого, до сих не показывавшегося (и даже, как можно было понять из спора, по какой-то причине скрываемого) члена китовой свиты требовалось носить (это как, на руках?) … словом, на этот вопрос – а также на тот, почему он не может показываться, если уж его ангажировали на цирковой номер – дать сколько-нибудь удовлетворительный ответ было невозможно, и то, как он парировал («Он говорит: он на это смеется, потому что вам надо знать, на площади у него сторонники. Сторонники помнить, кто он такой. У него магнетический мощь. Его просто так не брать!»), та надменность, с которой он отвечал, все более очевидно показывала, что Директор, который казался таким всемогущим и властным, в действительности находился в весьма затруднительном положении, потому что пытался спорить с тем, кто мог ему диктовать. «Что за наглость! – завопил он, как бы открыто признаваясь в своей зависимости и бессилии, между тем как свидетель за дверью, и сам испуганно содрогнувшийся, решил, что если не от чего другого, то от этого устрашающе зычного рева дискуссия перейдет в более спокойное русло. – Вся его магнетическая сила, – громыхал насмешливый голос Директора, – состоит всего лишь в физическом недостатке! Он урод, повторяю, у-род, он таким уродился и никакими другими выдающимися талантами не располагает, о чем знает не хуже меня. А имя Герцог, – воскликнул он с глубочайшим презрением, – я дал ему в чисто коммерческих видах! Скажите ему, что это я его создал! И что из нас двоих только я имею отдаленное представление о том мире, от имени которого он бессовестным образом несет всякую чепуху, подбивая плебс к бунту!!!» Ответ последовал тут же: «Он говорит: там, на улице, у него сторонники, у них нет терпения. Он для них – Герцог!» – «Ну тогда, – возопил Директор, – пускай убирается к чертовой матери!!!» Стычка – несмотря на неясность с ее участниками и предметом – уже и до этого давала достаточно оснований для страха, но только теперь Валушка, буквально окаменев у металлической перегородки, пришел в настоящий ужас. Ему казалось, будто эти пугающие слова – «урод», «бунт», «магнетическая сила», «плебс» – подталкивают его в сторону жуткой грани, за которой все то, что он тщетно пытался понять в течение последних часов и чему он в последние месяцы даже не придавал значения, вдруг, собравшись из его путаных переживаний и впечатлений в страшную целостную картину, представится в четких контурах и – положив конец его бессознательной уверенности (в том, к примеру, что между усыпанным битым стеклом гостиничным полом, дружеской пятерней, сжавшей недавно в своих тисках его руку, взбудораженным заседанием в переулке Гонведов и упорно чего-то ждущей на рыночной площади публикой нет и не может быть никакой связи) – под воздействием этих «пугающих слов», словно пейзаж в рассеивающемся тумане, начнет проясняться то, что все эти вещи подчинены какому-то общему смыслу, сулящему «большую беду». В чем она в точности заключалась, эта беда, на данном этапе противоборства он еще не знал, но совсем скоро узнает – вопреки сопротивлению; потому что Валушка – сопротивлялся, будто можно было предотвратить это, потому что он – защищался, будто была надежда каким-то образом подавить инстинкт, до сих пор помогавший ему не замечать явной связи, например, между прибывшей сюда вслед за цирком толпой и истерическими предчувствиями горожан. Эта надежда, однако, все больше развеивалась, поскольку гневная речь Директора как бы нанизывала на общую нить все его прежние впечатления – от слов шеф-повара до опасений компании Надабана, от запомнившегося возмущения окоченевшей публики до указаний относительно так называемого «урода» – и ставила их в леденящую душу взаимосвязь как будто лишь для того, чтобы он наконец-то признался себе: когда он полагал неоправданными и даже порой вышучивал дурные предчувствия горожан, со вчерашнего дня переходящие чуть ли не в панику, то прав был не он, а они. С тех пор как – став свидетелем нескрываемого возмущения, вызванного пресловутой прощальной речью Директора – он впервые об этом подумал, ему удавалось как-то отмахиваться, отгонять от себя мысль, что факты подтверждают мрачные предсказания местных жителей; удалось даже тогда, когда в переулке Гонведов ему пришлось признать, что, пока он шел туда, всеобщее беспокойство, возможно ввиду тревоги за Эстера, овладело и им; однако теперь – уже не в силах прекратить подслушивать и отойти от двери – он вынужден был признать: облегчение, всегда следующее за страхом, на этот раз не наступит, пугающий смысл событий уже никуда не денется, и освободиться от предчувствия адских последствий происходящих событий уже не получится. «Он говорит, – продолжался поединок за перегородкой, – хорошо. От этот момент он переходит к самостоятельность. Он покидает господин Директор, кит ему тоже неинтересный. А меня забирать с собой!» – «Вас?!» – «Я пойти, – безразлично ответил Подручный, – раз он говорит. Деньги дать только он. Господин Директор бедный, господин Директор зарабатывать только от Герцог». – «Да какой он вам Герцог! Заладили! – рявкнул на толмача Директор, а потом, сделав паузу, продолжил: – Скажите ему: я не сторонник скандалов. Я его выпущу, но с одним небольшим условием. Что он даже рта не откроет. Даже не пикнет. Будет помалкивать в тряпочку». Примирительный тон, унылая покорность, которой сменилась его былая ярость, не оставляли сомнений: поединок закончен, Директор потерпел поражение, и Валушка уже догадался – в чем; уже по чирикающему голосу понял, что то, чему всеми силами противился растерявший свое могущество хозяин труппы, неизбежно случится, и от этого неожиданного, слепящего озарения он оцепенел, как бродячая кошка в убийственном свете фар: не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, он стоял в промерзшем фургоне будто парализованный, беспомощно глядя на дверь. «Он говорит, – продолжал переводчик, – что господин Директор не ставить условия. Господин Директор получит деньги. Герцог получит сторонники. Все имеет своя цена. Спор бесполезный». – «Если эти бандиты по его наущению будут громить города, то со временем ему некуда будет ехать. Переведите». – «Он говорит, – последовал вскоре ответ, – что сам он никогда не ездить. Его всегда везет господин Директор. И он говорит: он не понимает, что значит со временем. Уже сейчас есть только ничего. В отличие с господином Директором, он думает, разум есть во всем. Но по отдельности. Не сразу в целом, это только господин Директор так себе представляет». – «Ничего я не представляю, – после длительной паузы ответил Директор. – Зато знаю, что если он будет не успокаивать их, а еще сильней будоражить, они разгромят этот город». – «То, что они теперь строить, и то, что будут строить потом, – перевел Подручный зазвучавшее неожиданно резко чириканье, – что они делают и что еще будут делать, все ложь и обман. Что они думают и что будут думать, это все смешно. Они думают, потому что боятся. А кто боится, ничего не может. Он говорит, что хочет, чтобы все вещи были руины. В руинах есть все: строительство, ложь и обман, как во льду воздух, так. В постройке всякая вещь только наполовину, а в руине всякая вещь уже целиком. Господин Директор боится, вот и не понимает, а сторонники не боятся, поэтому понимают, что он говорит». – «Ну вот что, – повысил тут голос Директор, – я попрошу сообщить ему следующее! Что касается этих его пророчеств, то я глубоко убежден, что все это сущий бред, пусть рассказывает это толпе, а не мне. И скажите ему, что я больше не желаю его выслушивать, я умываю руки, я не желаю за вас отвечать, с этой минуты вы, господа, свободны. А что касается лично вас, – добавил он, со значением откашливаясь, – то я бы вам посоветовал сунуть вашего герцогёнка в его нору, выдать ему двойную порцию сливок, самому же открыть учебник венгерского и заняться в конце концов языком». – «Герцог кричит, – с неизменной флегматичностью и не обращая внимания на слова Директора заметил Подручный на фоне теперь уже беспрерывного истерического верещания. – Он говорит: он свободный всегда сам собой. Он находится между вещами. Только он видеть за ними целое. Это целое есть руина. Для сторонников он Герцог, уметь видеть он самый великий. Только он видеть целое, потому что он видеть, что целое не бывает, так он сказал. И это есть то, что Герцог всегда… всегда вынужден… видеть глазами. Сторонники будут делать руины, потому что они понимают правильно, чтó он видеть. Сторонники понимают: во всех вещах есть обман, но они не знают причина. Герцог знает: потому что целого – нет. Господин Директор понимает неправильно, господин Директор имеет препятствия. Герцогу надоело, он сейчас выйдет». Яростный птичий щебет прервался, и вместе с ним прервалось ворчание; Директор тоже молчал, но если бы даже и говорил, то Валушка уже ничего не услышал бы, ибо он при последних словах попятился, как бы в буквальном смысле отступая под натиском этих ужасных речей, и отступал до тех пор, пока не наткнулся спиной на распяленную подпорками пасть кита. А затем все вокруг него вдруг пришло в движение, побежал из-под ног пол фургона, побежали мимо люди на площади, и этот бег чуть затормозился только тогда, когда Валушка понял, что не может найти в толпе своего новоиспеченного друга, чтобы сказать ему: все, к чему вскоре их будут призывать, – ужасно, и что слушать того, кого они ждут здесь, больше не следует, даже если они это делали раньше. А найти он его не мог потому, что голова у него гудела, плечи ломило, он отчаянно мерз и вместо лиц различал лишь размытые силуэты фигур; под внезапно навалившимся на него неподъемным бременем сделанного открытия рухнуло сразу все, что он прежде думал о цирке, о сегодняшнем утре и обо всем этом дне. Он бежал между кострами, судорожно выкрикивая отрывистые слова («…обман…», «…злодейство…», «позор…»), которые, кроме него, вряд ли кто-нибудь мог понять, бежал, но, пускай он хотел именно этого, был не в силах помочь никому и меньше всего себе, ибо какой толк с того, что, расставшись с глубокой доверчивостью и святой наивностью, он, разом догнав и опередив их в понимании ситуации, знал не только о существовании Герцога, но уже и о том, что он замышляет. «Это беда, большая беда!» – стучало в мозгу, и он не мог решить, куда же теперь бежать. Сперва он вспомнил про господина Эстера и уже было ринулся в сторону проспекта, но, вдруг передумав, повернул назад, чтобы через несколько шагов снова остановиться, как бывает с людьми, осознавшими, что повиноваться нужно самому первому побуждению. А после остановки снова пустился бегом, вокруг него опять заметались огни костров, опять мимо мчались люди, и он, огибая их, почувствовал, что над площадью нависла странная необъятная тишина – он уже ничего не слышал, кроме собственного прерывистого дыхания, причем слышал его словно бы изнутри, так отчетливо, как слышит звук мельничных жерновов человек, склонившийся к ним совсем близко. Он не заметил, как очутился в переулке Гонведов, и в следующее мгновение уже барабанил в дверь госпожи Эстер, однако напрасно он, еще не войдя, повторял вслух то, что прежде только стучало в его мозгу («Беда, большая беда, госпожа Эстер! Вы слышите? Городу грозит беда!»), напрасно выкрикивал это и переступив порог: ни хозяйка, ни ее гости, казалось, не обращали на него внимания, как будто не понимая смысла его слов. «Значит, это… тот самый урод? Это он вас так напугал? – уверенным тоном спросила госпожа Эстер, и когда он, испуганно глядя, кивнул, сказала только: – Это не удивительно!» – после чего самодовольная улыбка на ее лице легко сменилась выражением озабоченности и значительности; подведя отчаянно упиравшегося Валушку к единственному свободному табурету, она силком усадила его и, чтобы успокоить, рассказала, что «их стойкому дружескому собранию тоже пришлось потревожиться, пока наконец не явился с добрыми вестями господин Харрер», и теперь он, Валушка, может спокойно вздохнуть, потому что («слава те господи!») совсем недавно получены серьезные заверения, что эта компания баламутов, вместе с китом и Герцогом, в течение часа покинет город. Однако Валушка решительно потряс головой и, вскочив, повторил все еще завывавшую в его голове, как сирена, фразу, после чего попытался, по возможности в самых «простых словах», рассказать о ненароком подслушанном им жарком споре, из которого ему стало ясно, что об отъезде Герцога не может идти и речи. Это уже не проблема, заставила женщина сесть непослушного Валушку и, дабы утихомирить его, левой рукой надавила ему на плечо, хотя она понимает, что уже само присутствие негодяя, которого называют «герцогом», перевернуло ему всю душу, потому что ведь «если не ошибаюсь, – тихо добавила она улыбаясь, – вы только теперь уяснили по-настоящему, в чем заключается корень проблемы». Да, она понимает, как не понять, уже громче, чтобы все слышали, сказала невозмутимая хозяйка дома, не давая бедному Валушке пошевелиться на табурете, ведь она и сама через это прошла и представляет состояние человека, узнавшего, чтó скрывает в себе этот так называемый цирк («…этот троянский конь, если вы понимаете, что я имею в виду…»). «Каких-нибудь полчаса назад, – гремел в тесной комнате раскатистый голос госпожи Эстер, – мы имели все основания думать, что ничто не может остановить этого обнаглевшего подчиненного господина Директора, этого „пригретого на груди змееныша“, как он сам, ни в чем не повинный руководитель труппы, охарактеризовал его господину Харреру, в осуществлении задуманных планов, однако теперь наконец-то мы имеем все основания думать прямо противоположное, а именно, что осознавший всю меру своей ответственности Директор труппы проявит решительность и вскоре избавит нас от этого дьявольского отродья. Благодаря господину Харреру, – продолжала она страстно, почти торжественно и, как можно было почувствовать, сообразуя свои слова не с душевным состоянием присутствующих, а как бы с сознанием собственной безапелляционной значимости, – мы уже знаем, чтó стоит за этим ничтожным сбродом, у всех нас – надо прямо сказать – вызывающим чувство тревоги, и вообще за всей этой более чем экстравагантной труппой, так что теперь нам уже опасаться нечего, ибо осталось только дождаться известия об отъезде цирка; поэтому я предлагаю не разводить больше панику, как это, впрочем, вполне простительно, – улыбнулась она Валушке, – делаете вы, а лучше всем вместе задуматься над тем, каковы наши задачи на будущее, ибо после того, что случилось сегодня, мы просто обязаны, – она посмотрела на понурившегося главу города, – сделать выводы. Я не думаю, что прямо сию минуту мы способны принять окончательные решения по всем вопросам, нет, – тряхнула головой госпожа Эстер, – утверждать подобное было бы неправильно, но даже при благоприятном исходе событий мы все же должны будем констатировать, что нашим городом, на котором лежит проклятие („Проклятие бесхребетности!“ – на правах старого знакомца госпожи Эстер встрял Харрер), больше нельзя управлять по-старому!» Речь, которая, по всей видимости, началась еще до прибытия Валушки, витала теперь в таких невообразимых высотах, до которых не мог подняться никто, кроме сметающей все на своем пути ораторши, то есть точно дозированный хмель вдохновенных слов достиг уже такой концентрации, что госпожа Эстер, торжествующе оглядевшись, сочла, что на этом можно остановиться. В углу городской голова, уставясь перед собой осоловевшим взглядом, согласно и споро закивал головой, но весь его изможденный вид говорил о том, что в нем все еще борются желанное облегчение и снедающая душу тревога. Позиция полицмейстера вопросов не вызывала, хотя в данный момент он и не изложил ее, потому что, закинув голову и раззявив рот, все еще спал на кровати сном праведника и это мешало ему заявить, что он, со своей стороны, целиком поддерживает прозвучавшие тезисы. Таким образом, единственным полностью сохранившим дееспособность и речевые навыки человеком, который мог назвать себя безусловным и даже восторженным сторонником госпожи Эстер и ее «потрясающей речи» (а если бы глаза и сердце могли говорить, то они сказали бы еще больше), был господин Харрер, гонец и добрый вестник, чье лицо, изукрашенное различных размеров жировиками, выражало такое растроганное смущение, как будто ему так и не удалось освоиться в фокусе того исключительного внимания, на которое роль, сыгранная им в последних событиях, несомненно, давала ему полное право. Он сидел, плотно сжав колени, под металлической вешалкой, в одной руке держал служившую пепельницей банку из-под сардин, а другой – словно бы опасаясь уронить на чисто выметенный пол пепел – беспрерывно стряхивал его с сигареты; затягивался и стряхивал, снова затягивался и, если полагал, что может сделать это, не рискуя сбиться с ритма, снизу вверх бросал на госпожу Эстер порывистый взгляд, стремительно отворачивался и снова стряхивал. Но по лицу его было заметно, что, опасаясь внести путаницу в последовательность своих действий и уронить пепел на пол, он вместе с тем ждет этой неизбежной катастрофы и готов дорого заплатить за храбрость, которая непременно нужна преступнику для того, чтобы заглянуть в глаза судье, который выносит ему приговор: он действительно производил впечатление человека, изнемогающего под бременем тяжкого прегрешения, которое он желает обязательно искупить; казалось, есть нечто, что для него гораздо важнее происходящего на рыночной площади, и что бы ни заявила по поводу этого нечто госпожа Эстер, он был с ней «заранее согласен». И потому не удивительно, что он, на протяжении ее речи буквально упивавшийся каждым словом, теперь, в тишине, вызванной ее заключительной фразой, сидел с видом человека, измученного жаждой, и что именно он, совершенно понятным образом – когда городской голова своими вздорными замечаниями стал «гадить» на безупречное, по его представлениям, полотно, написанное госпожой Эстер, – усмотрев в этом даже не сомнение в достоверности собственного отчета, а грубое посягательство на авторитет хозяйки, вскочил с места и, забыв под давлением обстоятельств о разнице в их положении, в знак немого протеста отчаянно замахал дымящейся в его руке сигаретой. А все дело было в том, что городской голова, потирая виски и нервно оглаживая ладонью – от складчатого лба к затылку – свой лысый, как бильярдный шар, череп, сказал: «Ну а что будет, если сей уважаемый господин все же возьмет да и останется тут на нашу голову?! Харреру он может все что угодно сказать, это его ни к чему не обязывает. И откуда, позвольте спросить, нам знать, с кем мы имеем дело? А что, если мы поспешили? Меня крайне беспокоит, не слишком ли мы, с позволения сказать, скоропалительно трубим отбой?!» В ультиматуме, строгим тоном заговорила госпожа Эстер и, поскольку Валушка опять предпринял попытку встать, с достоинством матери, успокаивающей непоседливого ребенка, опять слегка придавила его к табурету, в их недвусмысленном ультиматуме, который от имени здесь присутствующего несгибаемого руководства господин Харрер («…как можно надеяться…» – уточнила она) передал дословно, они довели до сведения господина Директора, что его просьбу относительно безопасности их гастролей, что бы ни обещал ему вчера уже прихворнувший к тому времени господин полицмейстер, «мы, к сожалению, удовлетворить не сможем». Уже сам факт, подчеркнула она, что в городе имеется всего сорок два – бравых, надо признать – полицейских, которых едва ли разумно бросать против возбужденной толпы, должен был заставить его задуматься, «и он, как мы знаем от господина Харрера, действительно крепко задумаЧитать дальше
Интервал:
Закладка:
Похожие книги на «Меланхолия сопротивления»
Представляем Вашему вниманию похожие книги на «Меланхолия сопротивления» списком для выбора. Мы отобрали схожую по названию и смыслу литературу в надежде предоставить читателям больше вариантов отыскать новые, интересные, ещё непрочитанные произведения.
Обсуждение, отзывы о книге «Меланхолия сопротивления» и просто собственные мнения читателей. Оставьте ваши комментарии, напишите, что Вы думаете о произведении, его смысле или главных героях. Укажите что конкретно понравилось, а что нет, и почему Вы так считаете.