В этом был весь Саша Черкасов — нетерпеливый, суетной, взбалмошный, завораживающий своей суетой и в то же время отталкивающий. Черкасов был вне себя от захлестнувшей его решимости, но все это могло резко рухнуть, как ливень в октябре, и смыть все солнечное, задорное, возбуждающее, сменив беспробудной сырой тоской, Женя это прекрасно знал: через полчаса, и это очень даже может быть, Черкасов мог обо всем забыть — это был поистине человек настроения. Привыкнуть к этому было невозможно, Черкасова можно было или принимать или нет. Женя принимал. Слишком искренен был в эти минуты крайнего возбуждения Саша Черкасов. Уже в ногу шагая с ним, Женя тоже напористо подпевал, напрочь забыв, что сегодня было дурное утро:
— Н-ноу фьюче, н-ноу фьюче фо ю-ю…
На большой перемене, когда все пацаны, разбившись на компании, курили на спортивной площадке или обедали в столовой, Женя, не найдя Черкасова, зашел в ближайший, давно полюбившийся ему двор, где он садился на одинокую скамейку в самом центре двора, сколоченную между двумя старыми кленами, курил и смотрел на небо ни о чем не думая. В этот день небо было ровное, белесое и от того очень грустное. Забравшись на спинку скамейки, Женя привычно осмотрел двор и уже собирался закурить, как внимание его привлекла знакомая черная кожаная куртка — возле подъезда одного из домов, наплевав на сырость, прямо на затоптанной мокрой деревянной лавочке, понуро свесив голову, одиноко сидел Саша Черкасов. Удивившись, Женя подошел к нему:
— Саш, ты чего? — тронул он его ладонью за плечо. Устало, подняв голову, Черкасов осоловело посмотрел на Женю. — Ты чего на грязном-то сидишь?
Голос Черкасова зазвучал печально, даже раздавлено:
— Еще дом взорвали, представляешь? Я мимо охранника нашего проходил, он радио слушал, опять люди погибли. — В замешательстве, не зная, как на это реагировать, Женя смотрел на Сашу. — Когда же все это кончится… А мы все о бабах… — удивительно, но говорил он это абсолютно серьезно, и сомнения не было, что он притворяется или шутит, Черкасов был серьезен как никогда. — Люди, сволочи, убивают друг друга, ненавидят, делят что-то, а зачем? За что? Вот и мой отчим — сволочь, ненавижу его, быдло. Год назад это случилось, а все равно, нет-нет, да и вспомню, а, вспомнив… ненавижу. Я бы ему многое простил, но такое… Это ведь все равно, что убить человека, что дом взорвать. — Женя, ничего из всего сказанного не понимая, молча стоял и ждал, когда Саша скажет главное — что случилось. — Он, считай, что меня убил. Ведь убить картину, написанную художником, все равно, что убить самого художника. Это, как Вуду. Знаешь, что такое Вуду?
— Знаю, — кивнул Женя.
— Я неделю после чувствовал во всем своем теле боль, точно в меня гвозди вколачивали. Ему, видите ли, срочно стояк в туалете забить надо было. Трубы у нас в туалете поменяли, и их закрыть надо было. Так, отчим мой взял из моей комнаты одну из моих картин, на оргалите написанную, и к стояку ее и присобачил. Она точь-в-точь по размеру подошла. И присобачил лицевой стороной, а на картине мой автопортрет был, и он меня, получается, по лицу, сверху, еще белой эмалью закрасил. Мало того, что гвоздями, еще и эмалью сверху закрасил.
Причем, делал он это не со зла, не для того, чтобы меня обидеть, а от души, потому что картинка моя по размеру подходила, и, видите ли, картины мои в беспорядке валяются — как хлам. Он, видите ли, и подумал, что мой автопортрет мне не нужен, что мой автопортрет — хлам, которым можно стояк в туалете закрыть и эмалью закрасить. И что главное. Он не понял, что он совершил! Он мне искренне сказал: «Не горюй, чего ты горюешь, ты себе еще напишешь». Нет, ты представляешь, нет, ты вдумайся. Ты себе еще напишешь! А когда я ему открытым текстом высказал все, что думаю о нем и об этой ситуации, так ведь он обиделся и, обидевшись, огрызнулся: «Подписывать надо «руками не трогать». Ты понимаешь, Женя, подписывать! Ты только вдумайся! — Саша вдруг очень разгорячился, покраснел от возбуждения и, точно вспомнив о чем-то, тихо и даже тревожно произнес. — Я как-то с ним схлестнулся, так мать на колени упала, запричитала: «Родные мои, я вас обоих люблю, не надо, не рвите мне душу…» Я вот сижу и думаю, а вдруг и наш дом взорвали… А если там моя мама будет, — Черкасов надолго замолчал. Молчал и Женя, пораженный всей этой историей с картиной. — Все мамы замечательные, а все отчимы сволочи — аксиома, — он тяжело вздохнул, посмотрел на Женю, нескрываемая боль читалась в его глубоких густо-карих глазах. — Вот твоя мама наверняка тоже замечательная женщина. Ты с отчимом живешь?
Читать дальше