Агнеш не могла уже в этот вечер думать ни о чем, кроме слов Фери. Сказав, что у нее болит голова и ей нужно немного проветриться, она накинула пальто и — на улице тем временем пошел дождь — долго ходила по галерее. В то, что Фери не лгал, она верила твердо. Но почему же он, такой желчный, мгновенно замечающий слабости университетских профессоров, так некритично отнесся к ее больному отцу? Потому что это — ее отец? Тогда у него могла бы даже возникнуть ревность, ведь нечто вроде этого она улавливала прежде в его расспросах. Может, в нем просто-напросто говорила радость, что пугавший его визит в дом Кертесов так хорошо удался? Или любезность отца так на него подействовала? Отец действительно очень ласково — куда ласковее, чем с ней, — говорил с этим так мало знакомым ему молодым человеком. Но даже если все это учесть, то Фери — натура упрямая, он не позволил бы разоружить себя такими приемами. Конечно, с ним и не беседовали еще по-настоящему культурные люди. В университете никто не вступит в задушевный разговор со студентом, разве что хозяева, у которых он живет… Как бы там ни было, он увидел в отце не то, что увидели родственники — дядя Бела, мать, — не чудачества, не униженность, не неловкость, а то, что она сама бы хотела в нем видеть: прежнего отца, такого, каким он уходил на фронт. Она, конечно, была тогда лишь восторженной, наивной девчонкой, но время и расстояние сохранили в ней эту восторженность. Душа ее взрослела, однако маленький алтарь детской любви в ней оставался нетронутым. Но если и Фери так же на него смотрит, значит, та девчонка была права. Только восторженность в ней должна еще зреть, чтобы догнать ее нынешнее сознание — сознание того, что отец вовсе не мудрый непогрешимый ученый, каким он ей представлялся. Но разве же это не лучше? Что б она делала с академиком вроде Корани [53] Корани Шандор (1866—1944) — известный венгерский терапевт, основатель функционального направления в венгерской клинической медицине.
, которого все чтят, как святого? Ну, гордилась бы им. А так… Она вошла, чтобы новым, оттаявшим взглядом посмотреть в доброе лицо отца. Он как раз толковал дяде Дёрдю про раскопки, про то, что Болондвар, который они обнаружили вдвоем с аптекарем, был древней сторожевой заставой. И Агнеш внимала ему со счастливой надеждой, спокойно следуя за ним туда, куда, по опыту прежних бесед, они должны были прийти: к сохранившемуся в названиях деревень, рек, холмов сходству структуры монгольских и венгерских поселений.

Никогда еще лестница, ведущая к их квартире, не казалась Агнеш такой крутой (будто подъем в гору на смотровую площадку или на колокольню), как в те минуты, когда вслед за сопящей тетушкой Бёльчкеи, которая забрала чемодан у отца, они поднимались на третий этаж, а сердце ее, хоть и билось изо всех сил, никогда еще так не желало, чтобы после третьего этажа был еще и четвертый, и пятый и путь до звонка на двери их квартиры был как можно длиннее — как сейчас, пока она сделала оставшиеся несколько шагов с чемоданами в руках. Взгляд, который бросила на них из окна своей кухни тетушка Бёльчкеи, был таким испуганным, будто они с отцом были последними отщепенцами и бродягами, которым вовсе ни к чему было здесь появляться. «Вернулись, стало быть?» — жалостно произнесла она, немного освоившись с будящим в ней горестные ассоциации зрелищем, так что Агнеш, ушедшая было вперед, обернулась к ней с первой ступеньки. «Что мама, дома?» — взглянула она в глаза привратнице: в мозгу у нее мелькнуло, что мать, может быть, не получила ее письма и испуг этот означает, что Лацкович как раз у них. «Дома, ждет уже вас», — ответила тетушка Бёльчкеи, вернув в сердце Агнеш главную ее тревогу, которая еще с поезда начала сгущаться и ныть у нее где-то в животе: может, не стоило ей писать то письмо? Может, этим она вызовет лишь обострение застаревшей болезни, толкнув несчастного пленника в самую середину семейной бури?
Впрочем, нет, этого она могла не бояться. Метеорологическим своим опытом, накопленным в общении с матерью, во время бурь, которых было так много в их доме, она ощутила это сейчас же — в тот самый момент, пока открывали дверь, а отец кончал свой отчет тетушке Бёльчкеи о тюкрёшском гостеприимстве («Уж коли я все это выдержал, то за желудок свой могу теперь не бояться»). Мать выглядела спокойной, ее внимание, когда они вошли в прихожую, привлекли скорее чемодан из вулканизированной кожи и плед, которые она им с собой не давала. «А, это вы?» — сказала она, обращаясь скорее к чемоданам, чем к ним, которых ждала с минуты на минуту. И стерпела даже, когда Кертес, повернувшись от тетушки Бёльчкеи к ней и с особой, предназначенной только ей улыбкой разгладив для поцелуя усы, коснулся губами ее тут же отодвинувшейся щеки. «Ой, как тут красиво!» — сказала Агнеш, став с чемоданом полегче посреди столовой и сразу заметив тот избыток света и чистоты, который в квартире, и без того содержащейся матерью в порядке, появлялся после генеральной уборки. Мать и сама была чисто одета, причесана: некая милая середина между туалетом на выход (на себя она обращала внимания меньше, чем на квартиру) и домашним неглиже. Ожидание, о котором говорила тетушка Бёльчкеи, не было, стало быть, предгрозовым ожиданием, скорее — тихой праздничностью, к которой, пожалуй, примешивалась даже некоторая загадочность. Видно было, что мать готовилась к их приезду и теперь, словно щит, держит перед собой эту безупречную и спокойную видимость, надежно защищающую ее мысли.
Читать дальше