Она остановилась, испугавшись, что застала кого-то чужого (ведь домашние, кроме бабушки, все еще спали), но тут юбка зашевелилась, показалась спина, голова в платке, и, когда голова обернулась, Агнеш узнала длинное, худое, бледное лицо матери Халми. «Агнешке! — первой нарушила та испуганное молчание; потом у нее сработал рефлекс бедной женщины, застигнутой на чужой земле. — А я немножко крапивы вот набрала, для уток, старая хозяйка мне разрешает». И показала синий фартук, в котором действительно лежала крапива. «Конечно, конечно, пожалуйста», — сказала Агнеш и невольно оглянулась на дом. Она и не думала, что отсюда, от примыкающих к усадьбе домишек поденщиков (дома выходили на ту же улочку, что и дом Кертесов), так хорошо виден двор, где плясала свадьба: люди полюбопытнее легко могли в темноте пробраться сюда и подсматривать из-за стогов за танцующими. И от этого оптимизм Агнеш снова вдруг пошатнулся. «Давайте я вам помогу», — заговорило в ней поднявшее голову чувство вины. «Господь с вами, — испугалась Халмиха, представив, что Агнеш в самом деле берется руками за высокую жгучую крапиву. — Ее уметь надо рвать. Да и мне больше не надо». И чтобы убедить Агнеш, еще раз раскрыла передник и ладонью, огрубевшую кожу на которой пересекали продольные борозды, подняла и пошевелила груду крапивы. Агнеш смотрела в ее узкое, обрамленное темным платком лицо, которое, как и руки, избороздили заботы и страдание. Если даже она и не подглядывала за ними, то от соседей — семей Редены, Шинки — наверняка к ней дошел уже слух о том, как вела себя Агнеш на свадьбе. «А я с Фери во вторник виделась, — вдруг сказала она, поскольку ход ее мыслей совпал с тем направлением, в каком ей предстояло действовать, чтобы добиться расположения этой женщины, а вместе с тем и прощения для себя. — Он зачетку ходил подписывать». — «Да, он сейчас абсольвацию [219] Абсольвацией называют в Венгрии последний период учебы в университете, связанный прежде всего со сдачей итоговых экзаменов.
проходит», — заметила мать. Слово это, абсольвация, явно услышанное от сына, позволило разглядеть в этой женщине, под испугом, под застарелой горечью, много лет согревающую ее надежду и гордость. Какие у нее отношения с сыном? Агнеш думала или, скорее, боялась, что Фери едва ли нежен с матерью. Людей он ценил по уму и с теми, кто прост, а тем более примитивен, обращался — Агнеш это давно заметила — довольно бесцеремонно. И вот теперь эта «абсольвация» показала, что между сыном и матерью (Агнеш представила длинные их носы, нависшие в свете керосиновой лампы над кухонным столом) существуют куда более душевные, доверительные, чем она полагала, отношения. Или, может быть, слово это, оброненное сыном, было подобрано и очищено не ценимой им в должной мере материнской любовью?.. «Ему, говорит, теперь экзамены только остались», — добавила высокая худая женщина, которая из-за какой-то девической застенчивости казалась, несмотря на изможденный вид, моложе своих лет. Вот и теперь она явно не знала, что делать: идти или оставаться. С тревогой и страхом смотрела она на красивую барышню, с какой-то другой планеты свалившуюся в их унылое бытие, стиснутое между еврейским молитвенным домом и усадьбой Кертесов. В этой ее тревоге виделся Агнеш, словно отблеск апокалипсического пламени, и собственный вчерашний разгул. «Он говорил, что, может, тоже приедет на троицу», — отважилась Агнеш пуститься в более обстоятельную беседу. «Приедет? — смотрели на нее увеличенные худобой и, возможно, некоторой предрасположенностью к базедовой болезни глаза. — Чего ему приезжать? Он тут». — «Фери?» — перешло на лице Агнеш удивление в краску стыда… Ну конечно же: вон и осенью, когда она была здесь с отцом… Да и свадьба эта, наверное, была ему любопытна. «А мне и в голову не пришло, — думала Агнеш, — что он может быть здесь и, должно быть, страдает. Ни разу за всю ночь о нем не вспомнила». — «Вчера он приехал, дневным поездом, — продолжала Халмиха, у которой изумление Агнеш вновь разбудило сочувствие к сыну. — На станции не было никого из знакомых, пришлось ему пешком по жаре идти. Тут только, в Хордовёлде, кто-то его посадил на телегу».
Обе женщины молча представили потного, унылого Фери, который, сражаясь с игарскими собаками, волочит в пыли свою ногу, влекомый неодолимой потребностью увидеть ее подружкой. «Он еще спит?» спросила она, как в больнице, когда кому-нибудь из больных было плохо. «Нет, сидит в кухне, молока я ему налила кружку». И хотя больше она ничего не сказала, голос ее нарисовал Фери, сгорбившегося над кружкой, таким измученным, мрачным, что Агнеш всерьез испугалась. «Он что, болен?» — «Такой неразговорчивый вроде», — сказала Халмиха, не ответив насчет болезни. Это «неразговорчивый вроде» в равной степени означало в тюкрёшском языке и душевный недуг, и начинающуюся болезнь. Агнеш, однако, знала уже — да и появившиеся в глазах Халмихи укор, мольба, надежда не оставляли никаких сомнений, — что это она — болезнь Фери, это она виновата в том, что он сидит там, одинокий и мрачный, над молоком, принесенным от тети Юлишки, и из него слова не вытянешь… «Что за несчастные существа матери!» — ужаснулась Агнеш, взглянув на себя ее глазами. Вот эта Халмиха: в страшной нужде растит сына, ходит с ним по больницам, ценой страданий и унижений учит его на доктора — и вот, бессильная, стоит перед ней, злой, жестокой, неизвестно как получившей такую огромную власть над его упрямой одинокой душой власть, глубину и границы которой сама не ведает. И если она с ним жестока, несправедлива, мать не имеет права даже осудить ее за это. Ведь он — всего лишь бедняк, калека, чьи чувства волнуют ее не более, чем чувства какой-нибудь лягушки, прыгающей в траве под ногами… «Я могу его навестить?» — посмотрела Агнеш сначала на женщину, потом на забор дома Халми. «Хорошо бы», — чуть смягчилась тревога в глазах Халмихи. Если Агнеш так испугалась, может, она чувствует свою вину, а то, что она его хочет видеть, пробудило на самом дне измученного сердца матери крохотную надежду, к тому же словами этими, «хорошо бы», Халмиха сразу признала, что только Агнеш способна стать врачевательницей его недуга.
Читать дальше