Пирошка заметила взгляд, которым обменялись два медика. «Вам, должно быть, просто конфетка, когда дядя Янош рассказывает, что и где у него лопнуло…» Смех, которым встречены были ее слова, наполнил сердца сидящих в комнате теплым, светлым ощущением, что вот они собрались здесь и, радуясь друг другу, радуясь общению, проводят вместе чудесный вечер. «В Дёнке, где я в школе учился, — сказал Кертес, нагнувшись к столу и изучая принесенный Пирошкой зельц, — такой фаршированный свиной желудок называли знаете как? Саймока [128] Слово «szajmóka» можно перевести примерно как «утеха для рта» (száj — рот, móka — шутка) (венг.) .
. Интересный пример народной этимологии, — повернулся Кертес к Халми как к самому серьезному из присутствующих. — Как вы думаете, откуда происходит это слово — саймока? Из немецкого Saumagen — свиной желудок. А сколько таких заимствований можно найти, должно быть, в наших древних памятниках». — «Никаких древних памятников! — одернула его Пирошка. — Возвращайтесь сейчас же в Екатерининскую больницу». — «Там в самом деле лучше кормили?» — спросил Фери, которому хотелось услышать что-нибудь хорошее о милой его сердцу стране. «Сначала я думал, будет лучше, потому что меня положили рядом с комполка, коммунистом, который на Урале сражался, а поскольку у него желудок был больной, он свою порцию мне отдавал. Ух ты, думаю, лучшего места нельзя и придумать. Сплошь желудочные больные». — «Дядя Янош единственным едоком был во всей палате, — сказала Пирошка сквозь хрипловатый свой смех. — Ну, и что ж там случилось? Посмотрели они на ваш аппетит — и желудки у всех выздоровели?» — «Нет. Они моих ног испугались: ноги тогда у меня стали совсем черные… Прямо при мне спорили, не заразен ли скорбут. И в конце концов перевели меня в другую палату, к таким же, как я, больным скорбутом». — «А там все голодные как волки», — опять засмеялась Пирошка, которая, будь она там, в России, не задумываясь разделила бы свой зельц на всех больных, но тут, вдалеке, не способна была сочувствовать голодающим — даже, напротив, от души веселилась, представляя, как запертые в одну палату люди заглядывают в миски друг другу.
Кормежка в Екатерининской больнице была еще хуже, чем в тюремном госпитале. Фери и тут попробовал повернуть разговор таким образом, чтобы из него виден был советский гуманизм. «Голодная страна, — удивленно сказал он, — а заключенным дает кормежку лучше, чем обычным больным». — «Что она там дает, я не знаю, — ответил Кертес. — Мы видели только, что остается. Даже газеты писали, что на тысячу семьсот больных приходится тысяча сто человек персонала. И конечно, у каждой няньки дома несколько голодных ртов». — «И об этом разрешалось в газетах писать?» — попытался Фери спасти, что еще можно было. Однако Пирошка требовала свою сказку, и к тому моменту, когда все медовые пирожные исчезли с тарелки, больной, опираясь на костыли, потом на оставшуюся от умершего старика палку вишневого дерева, уже учился ходить по потрескавшимся бетонным дорожкам возле Екатерининской больницы, чтобы в один прекрасный день вместе с другим вылечившимся от скорбута пленным (который бросил его на первом же перекрестке) и с капиталом, достаточным на половину трамвайного билета, пуститься в пятичасовую дорогу к Эстонской комиссии, откуда он к тому времени получил уже полмешка передач. «Когда это было?» — спросила Агнеш. «Тринадцатого сентября», — немного подумав, высчитал Кертес.
В прошлый сентябрь. Чуть больше пяти месяцев тому назад! До Агнеш только сейчас дошло, что все эти недостижимо далекие места — тюремный госпиталь, Екатерининка, Немецкий дом, куда его послали эстонцы, монастырь, где пленные ждали отправки домой, — из смутных названий благодаря Пирошке сейчас впервые сложились в единую цепь, в вехи событий, таких близких во времени к этому столу с лампой, свет которой, освещая чью-то щеку, чьи-то колени, чье-то полное плечо, как бы обнимал их, замыкал в маленький дружелюбный круг. И что ее отец, на которого не только она, но и двое других молодых людей и даже тетя Фрида смотрят так, словно ждут от него чего-то, — тот самый человек, которого больные Екатерининской больницы, особенно дети, разглядывали, как некое странное существо — получеловека-полуобезьяну, и который полутора месяцами позже все еще производил на тетушку Бёльчкеи, относившуюся к нему как к барину, впечатление слабоумного чудака. «Я сам удивлялся, как велика у меня способность к регенерации», — сказал отец; в самом деле, это была удивительная способность, которая, подняв голову от нескольких порций брусники (пока сам он, отстранившись от всего, что есть жизнь, лежал на больничной койке и думал о десяти миллионах солдат, без которых мир существует точно так же, как будет существовать без него), постепенно набирала силу и в конце концов привела-таки его, через домашние разочарования, в этот крохотный, заменяющий семью круг. Впервые с тех пор, как отец вернулся домой, Агнеш почувствовала: вокруг нее — то, что и должно быть, и от этого она ощутила в груди такую легкость, такую горячую благодарность, что готова была обнять всех сидящих за столом, а прежде всего — эту крупную, веселую девушку, которая поддерживает в себе с помощью креповой бумаги и своего аптекаря столько душевного тепла, что сумела и отцу уделить немножко, согрела всю маленькую компанию ленивым своим любопытством и снисходительным добродушием. Правда, то, как она обращалась с отцом, вначале чуть-чуть задевало Агнеш. Вот так они в свое время смотрели на тюкрёшского дедушку, особенно если он успел уже одолеть свой первый кувшин вина; но дедушке тогда было семьдесят, отцу же через месяц исполнится пятьдесят. Однако Кертеса совсем не коробил этот ласково-фамильярный тон, он охотно входил в роль старого папаши, которую отводила ему эта добрая и шумная девушка. Пирошка его узнала уже таким, нынешним, — и, сложив свои походя, между прочим сделанные наблюдения, сразу нашла подходящий, устраивающий обоих тон. В то время как она, Агнеш, все искала в нем давным-давно сложившийся в душе идеал, то есть нечто несуществующее, к чему пыталась взывать, и тоном своим, и невольным разочарованием создавая в их отношениях двойную неловкость. И хотя она все равно не могла бы говорить с отцом так, как говорила эта посторонняя девушка (словно тем заведомо закрепляя за ним преждевременную роль старца), тем не менее она твердо пообещала себе, что обязательно будет у нее учиться и попробует относиться к нему с меньшей требовательностью и большей естественной душевностью и теплотой.
Читать дальше