— Да здравствует анархизм!
— Да здравствуют большевики!
Такое началось! На Кубе тогда никто и пикнуть не смел, что революция в России взяла верх. Рты держали на замке. Если говорили, то с издевкой над революцией или над рабочими. И вот в театре все, кто сидел на верхотуре, расшумелись, как не в себе. Да и я надрывался, хоть в политику в жизни не лез. Из партера смотрят наверх в полном перепуге. Но раек взял сторону анархистов, орут во все горло, свистят, топают… А почему так получилось? Потому что сочинитель пьесы решил оплевать революцию Ленина. В те времена на Кубе говорили не Ленин, а Лени́не. Он еще тогда был жив. И вот такой тарарам поднялся, такая свистопляска. Откуда ни возьмись — прокламации, людей хватают, арестовывают, полицейские озверели, распустили глотки. Я прямо зашелся от злости, глядя на это. Где тут свобода, спрашивается? Какое-то время перестал ходить в «Альамбру». Всем газетчикам рты позаткнули. Никто не имел права говорить о России. А если кто скажет хоть одно хорошее слово, его сразу на заметку, под подозрение. По воскресеньям я стал ходить в Палисадес-парк, это где теперь Капитолий. Играл в рулетку, стрелял в тире, катался на американской горке, угощался сахарной ватой — в общем, развлекался как мог. Я гулял с Гундином и Велосом, и если не с ними, то с какой-нибудь мулаточкой, а потом уже с Маньикой — у меня такая подружка завелась, галисийка, которая была нянькой в одной семье, что жила в Ведадо.
По четвергам играла музыка в Центральном парке или на площадках Малекона. В ту пору в Гаване развлечений, считай, на каждом шагу. Заведутся в кармане деньги — и гуляй, веселись.
Еще я очень хорошо помню другую пьесу в «Альамбре». Она называлась «Румба в Испании». До чего занятная! Там, значит, одному богатому галисийцу втемяшилось в голову сделать так, чтобы кубинскую румбу плясали в Испании. Он исходил всю Гавану, набрал всяких бродяг, оборванцев — словом, бедный люд, но весельчаков. И повез их в Испанию. С ними приключились очень смешные истории. Один, например, решил сдуру, что Барселона — это такая улица в Гаване, и все на свете перепутал. Ну, понятное дело, румба всех покорила в Испании. В конце пьесы испанцы лихо пляшут румбу, только на свой манер — руки держат над головой, будто это галисийская муньейра. Очень занятная пьеса. Одно плохо было в «Альамбре» — пускали только мужчин. Так что, когда я стал гулять с Маньикой, мы выбрали другой театр — «Пайрет».
Вот куда я ни разу не попал, так это в Национальный театр. Даже мечтать не смел. Туда ходили верха, одна знать. Там пел Иполито Ласаро — тенор, краса и гордость Испании, там выступал лучший комик Касимиро Ортас, словом, там показывали все самое стоящее, самое отборное. Гундин возил в этот театр сеньоров Кониль и дожидался их на улице. Иногда он мне рассказывал что-нибудь про спектакли. Ему порой удавалось пробраться в театр вместе с другими шоферами, только не с главного входа, а с заднего. Он видел актеров, кланялся им… Подумаешь! Это не на мой характер. Я человек самолюбивый, и мне такое задаром не нужно.
Когда я снова зачастил в «Альамбру», анархисты уже попритихли. Мачадо забрал всю власть в свои руки, никому не давал спуску… А театр совсем сходил на нет. Что в райке творили — ну, прямо стойло. Даже язык не поворачивается говорить, совестно… Возьмут и сверху поливают струей, будто не театр, а общественная уборная. Плевали вниз, бумажки бросали, черт-те что творили. Полное безобразие! Мулат Висенте, который охранял партер, где полукругом стояли кресла, ходил по театру и во время действия кричал:
— Осторожно, сеньоры! Эй вы, наверху! Я вас вышибу оттуда палкой, мерзавцы!
Но молодежь — отчаянные головы, им все нипочем. Вытворяли такое не со зла, просто проказили. Мы удержу тогда не знали. На что я не наглец, а тоже позволял себе разные выходки забавы ради. Конечно, это нехорошо, да только молодые годы… Так мало у человека хороших минут и так много горьких, что я, право, не сужу молодежь. Пусть себе веселятся, пусть озоруют, пользуются жизнью, пока могут. Время летит быстро… Есть одна галисийская пословица, она очень к месту, когда человека упрашивают, а он отказывается для виду: «Не хочу, не буду, в шляпу кинь, а то забуду». На мой характер — дай мне в руки сейчас, да и в шляпу положи, а когда придет эта старая грымза — смерть, ничего уже не надо, потому как тебе не увидеть и не услышать, что на белом свете творится.
Память — коварная штука, возьмет вдруг и подведет. Кем только я в жизни не работал, даже не упомнишь. У каменщиков, к примеру, делал все, что хочешь. Глаз у меня был меткий. Я никогда не ходил в учениках. Обошелся без учителей, да и кто меня стал бы учить? Жизнь заставила самому выучиваться. Все схватывал на лету и всегда верил: раз люди могут, значит, и мне под силу. Никакой работы не страшился.
Читать дальше