Послушный даже любовнику жены и в немом отчаянии ворочающий тем временем в уме свои тяжкие фаталистические скрижали, Янош Хайдик, таким образом, — самый настоящий, хотя и «одомашненный» Гамлет. В этом пародийный, но нешуточный парадокс его жизни. Ибо за Хайдиковым философическим фатализмом стоит пусть до неузнаваемости шаржированный, сниженный, но тот же роковой вопрос, который возникал и перед Макрой и отчасти Магдольной: быть или не быть. Быть ему, доброму, великодушному и самоотверженному, полноправным мужем и отцом, моральным победителем или остаться обманутым и укрощенным ручным медведем, смирной рабочей скотиной уже навсегда?
В вопросе этом и правда есть некий «вечный», злободневно-общечеловеческий резон и смысл. Он в том, что в одиночку, на индивидуальном уровне мышления, без коллективного сознания и воли таким вот честным, работящим и до простодушия добрым тяжелодумам едва ли совладать с хитрой и вкрадчивой обывательской средой, которая тянет их к себе и удушает «посредством объятия». Вроде тех не спускающих ни с кого вежливых глаз и ничего мимо ушей не пропускающих соседей, перед которыми столь искательно робеет Хайдик. Или насильственно внедряющегося в его дом незваного проходимца Вуковича, который исподтишка над ним издевается, хотя поначалу тоже кажется ему достойным и отзывчивым молодым человеком…
Здесь и мораль повести, тайный умысел или цель самого автора: через голову героя, который заплутался в этом лабиринте дружбы-вражды, обратиться к более широкому общественному кругу и суду. Привлечь нас, читателей, если не в защитники, то в участники этой смешной и грустной драмы безволия. Драмы вполне возможной, даже типичной там, где добрый и добросовестный, но не очень далекий, а может быть, чересчур доверчивый, меряющий всех на свою мерку человек оказывается в плену у изворотливых рвачей и подлипал, которые не обременяют себя излишними раздумьями и сомнениями. Общесоциально малочисленные, но сплотившиеся именно в данном житейском закоулке, они обступают, сдавливают его плотным кольцом, а он лишь вздыхает безнадежно: «замуровали».
И ведь на своем тесном жизненном пространстве Хайдик и впрямь одинок. Йолан, хотя по-своему опекает, пригревает его — и в той схватке-игре втроем, что разворачивается в повести, несколько раз даже становится на его сторону против Вуковича, — занята больше собой, своими расчетами и амбициями. Это словно бы остепенившаяся, «успокоившаяся» Жужа (из «Стеклянной клетки»). Есть в ней здоровая широта, душевная щедрость, но все-таки она из породы женщин-властительниц, законодательниц, уже утвердивших себя, свою самостоятельность, чего Жужа (или Юли) только добиваются. Не какая-нибудь хищница, она, однако, лишь снисходит по своему усмотрению и благорасположению, а не вникает, не сопереживает. Если Хайдик — мятущийся, потерянный «Гамлет», Йолан — уравновешенная, хотя и не спускающая дерзких посягательств, величавая Дидона. Вуковичу, при всей напористости, с ней, конечно, не сладить. Но и Хайдик со своей душевной размагниченностью не найдет у нее полного внутреннего понимания.
Еще меньше сам Вукович годится ему в наперсники или «напарники». Правда, он тоже по-своему страдает, наделен сходным комплексом неполноценности. Хайдика обходят, обставляют; Вуковича тоже, оказывается, с самого детства обижали, затирали, подымали на смех. Зато с детства же приучился он отбиваться, изворачиваться, кусаться — и теперь сам обставит, подчинит себе хоть кого. Всю жизнь превратил он в непрерывную компенсацию за прошлые и настоящие обиды. В постоянных махинациях, погоне за признанием Вукович, этот вольный корсар жизненных дорог, баловень риска и случая, черпает самоуважение — увы, эфемерное. Картежничающий, хвастающий, пропивающий «левую» выручку с грубо льстящими ему дружками и глупыми «девчонками», Вукович сам сознает, что он лишь калиф на час. Да и калиф ли? Просто никчемное, бесприютное, гонимое переменчивым ветром удачи перекати-поле. От души презирая Хайдика с женой за бескрылость, обывательски заземленную, «серийную» психологию, даже исповедь свою перед ними превращая (совсем в духе «человека из подполья») в средство их попрания и самовозвеличения, он, проиграв все вплоть до штанов, вдруг истошно, постыдно, в голос начинает визжать, как пойманная и припеченная каленым железом несчастная крыса. Сдираемые с него и злорадно распарываемые Йолан проигранные джинсы — прямо-таки материализованная метафора этого обнажения, разоблачения всего его ничтожного, затравленного существования, его дрожащего, раненого и огрызающегося «крысиного» естества.
Читать дальше