Что толку из того, что я прикрывал свой позор звуковой какофонией! Быть свидетелем изуверства и даже ему способствовать мне все равно пришлось. Теперь я страстно жаждал того, чем некогда так стращал Шмидта Пробора хозяин, — вмешательства властей. Но когда мне стало известно, что в оргиях иногда принимает участие даже начальник полиции (хотя и в штатском платье), все мои надежды развеялись как дым.
Вскоре я, слава богу, миновал и этот адов круг. Народ грелся в теплых лучах умеренного и обманчивого благополучия. Разбогател (непонятно только, за чей счет!) и мой хозяин. А разбогатев, приобрел постоялый двор и переехал в село. Одним прекрасным майским утром я вновь обнаружил себя в большом зале — на эстрадной сцене, среди декораций, изображавших с одной стороны парк, с другой — гостиную комнату. Благодаря своему одиночеству и полному, безграничному бездействию мне пришлось до дна испить горькую чашу дальнейшего падения. Подумать только: из светлого мира буржуазной благопорядочности попасть в конце концов в сумеречный мирок узкой сцены — жалкого подобия того светлого мира. Воистину: сколь изменчива наша судьба! Будущее рисовалось мне сплошной завесой мрака.
Но обо мне вспомнили. По субботам и воскресеньям в зале устраивались танцы. Меня придвигали к рампе и использовали мое умение так подыграть дилетантски пиликающей скрипке и бездарно громыхающим ударным, что создавалось впечатление, будто мы играем настоящую музыку. Боюсь, что могу показаться заносчивым или даже высокомерным, и все-таки: довольно часто я был вынужден превышать свою теневую функцию аккомпаниатора и выступать в роли лидера, лично ведя основную мелодию, в противном случае наше трио безнадежно распалось бы на противоборствующие элементы, уподобившись лебедю, раку и щуке. Играл на мне школьный учитель, исполнявший к тому же обязанности местного кантора. Способностями он обделен не был, и это помогло мне со временем привыкнуть к отупляюще непритязательным ритмам уанстепа, польки и марш-фокса. Райнлендер я воспринимал прямо-таки как подарок, вальс был для меня чуть ли не праздником. Ближе к полуночи иной раз игрались и мелодии в стиле джаза. А то и какое-нибудь танго. Хозяин выключал свет, над разгоряченными телами трепетали бумажные гирлянды, мои черви вгрызались в меня в такт музыке — одним словом, любой, кто не прочь окунуться в сладостный омут всеобщего пивного блаженства и без особой боли готов забыть, что некогда на белом свете существовали господа Шуберт и Шуман, мог бы гордиться подобным массовым успехом. В конце концов, для концертной деятельности я не предназначался.
Потом, однако, разразилась война. О первых годах этого мрачного времени ничего примечательного сообщить не могу. Редко что нарушало пыльную тишину моего бытия. Однажды подсел ко мне Шмидт Пробор, на сей раз уже в полевой форме; но сидел так, будто чувствовал себя в гостях: видимо, приезжал в отпуск. Обладай я даром речи, многое простил бы я ему из былых его грехов, ибо играл он тогда такую милую, такую душевную, такую лестную для нашего брата мелодию: «Если б вы играть умели на рояле, устояли б женщины едва ли…» Правда, общее впечатление чуть смазывалось: чем увереннее выходила у него мелодия, тем больше сомнения проскальзывало в его голосе по части самого содержания. Чувствовалось дыхание войны, опалившее даже Шмидта Пробора. Чтобы набраться бодрости, так необходимой ему для войны, он принялся бойко меня обрабатывать. Если верить его слегка кукарекающему баритону, то где-то там на лугу росла крохотная девочка-роза по имени Эрика. Такого рода поэзия, признаться, никогда не вызывала во мне симпатии. Равно как и варварский гром фанфар, который «Юнгфольк» производил на своих празднествах по случаю дня захвата власти или именин фюрера. Моих червей всякий раз бил паралич, несколько недель державший их в полном оцепенении.
Этому именинному грому я предпочитал честный стук молотков, впервые прозвучавший в зале летним днем в четвертый год войны. От стружек и кованых сапог паркет стерся. Сцену заставили угрожающе шаткими пирамидами из стульев и столов, освобождая в зале место для нескольких рядов двухъярусных нар. Прежде чем туда ввели команду французов, одетых в бледно-зеленую одежду, хмурый фельдфебель приказал хозяину запереть меня на ключ. Пленные работали днем на строительстве моста через реку. Вечером беседы их были очень скупы. Меня это очень расстраивало, ибо язык их мне очень нравился — в нем было что-то мелодичное. Вскоре, однако, помещение наполнял тот хриплый храп, которым у всех человеческих существ, заключенных под стражу, сопровождаются сны о свободе. Иногда ко мне на сцену долетал жуткий мучительный стон. Или пронзительный крик прорезал тишину ночи. То были ужасные мгновения, в которые одна наиболее расстроенная струна откликалась во мне тревожным глухим эхом.
Читать дальше