Он мне был как родной, и я думал: а что, если бы Чик женился не на страхе и ужасе школы «Уильям Говард Тафт», а на смуглой даме? Брал бы он своего сына на пикники под стремянкой, в парах растворителя и цементной пыли? Опасное это дело — сочинять себе нового родителя и новый комплект предков. Хватит с меня рода Палей-Чариных, та еще семейка.
Про Чики я никому не говорил. Маме про то, что опять стал рисовать, но на иной манер, не докладывал. Но как ни тер Чик нашу одежду скипидаром, пятна все равно оставались. Наконец мама обратила на них внимание.
— Малыш, — спросила она, — ты в кого превращаешься — в леопарда или в жирафа?
— В обоих, — сказал я, потому что не знал, что ответить. — Мам, тучи над Бронксом такие тучные, что из них идет молоко.
В следующий раз, когда Чик позвал меня красить, я забрался вместе с ним на стремянку, и мы работали сообща, делая мир вокруг кремово-белым. И вдруг под стремянкой обнаружился гость. Смуглая дама в униформе крупье. Мы смотрели на нее, залившись краской стыда.
— Мои суровые орлы, — сказала она, — летаете под потолком?
Мы спустились. Чик со своей кистью в руке, я со своей. Мама набросилась на него.
— Мистер Эйзенштадт, вы в курсе, что есть законы насчет детского труда?
Бывший мамин товарищ оскорбился:
— Фейгеле, у меня что, имени нет? Я Чик.
— Чик, насколько мне помнится, не стал бы эксплуатировать лишайного ребенка.
— Мама, он не эксплуатировал, — сказал я. — Чик добыл для меня сто бейсболок, чтобы я лысиной не сверкал.
— Лучше лысина, — ответила мама, — чем пыль в легких, а потом туберкулез. Мальчику нужен свежий воздух.
— Фейгеле, свежий воздух ему дорого обходился.
— Свежий воздух ничего не стоит.
— Да, только другие мальчишки били его и отнимали шляпы.
— Я не размазня, — сказала мама. — Я поколочу этих мальчишек.
— Половину Бронкса?
— Значит, найму другую половину, чтобы она поколотила ту половину, которая крадет шляпы.
И мама увела меня от дяди Чика, утащив за собой в заляпанной краской бейсболке.
Мальчик, который живет в пустыне
У меня имелась целая кипа головных уборов, кривая башня имени «Сент-Луис Браунс». И я — ну вылитый Болванщик из «Алисы» — расхаживал в них по улицам. Но я скучал по своему второму папе, дяде Чику. Запах скипидара и белые пятна на обуви мне полюбились. Я помогал Чику, а это, как ни крути, работа, к тому же, лазая по стремянке и лопая с Чиком сандвичи, я забывал о школе. Я бы с радостью пошел в маляры, лишь бы Чик был рядом и мы вместе слушали радио. Но Чика не было, а учебный год начался без меня. Я впал в тоску. Хоть у меня имелись и карандаши, и тюбик клея, все равно мне и думать было нечего соваться в 88-ю школу, вековое темно-красное здание на вершине холма, бывшее пожарное депо. Только и оставалось, что смотреть, как ребятня со всего Конкорса стекается с пеналами в мою школу .
На душе было муторно. Меня охватывала такая злоба, что дай кто в руки спичку — спалил бы школу дотла. А ведь стоило бы радоваться. Пока шли уроки и стройбатовцы теснились в том старом депо, никто не кричал мне: «Лишайный!», не воровал моих шляп, и я мог бродить где вздумается. Навещать солдата, стоявшего на карауле в Клермонтском парке. Дел ему только и было, что сидеть на крошечном сиденье зенитного орудия, наведенного в небесную синь Бронкса. Не уверен даже, что в зенитке были снаряды. Но солдат сидел. Поднимал-опускал сиденье — все равно как Дарси свое стоматологическое кресло. У него была такая же белая каска, как у моего отца. Мы оба были изгоями — он со своей дурацкой зениткой, я с заразной черепушкой, и я проникся симпатией к этому солдату — его угрюмому, хмурому лицу и потрескавшимся губам, сжимающим сигарету. Если в его поле доступа попадали мамочки с колясками, он пытался с ними заигрывать, но их не интересовал простой солдат на зенитке. Он был один-одинешенек.
Он то вставал, то вновь усаживался на сиденье, поворачивал ствол, делал вид, что целится в немецкого бомбардировщика, но стрелять было ровным счетом не в кого — ни воробья, ни голубя, ни воздушного змея. Он был как заключенный — приговорен к никому не нужному дежурству.
Стройбатовцы ненавидели его — раз он не моряк. После школы приходили пошвыряться в него камнями и пообзываться — издали, а меня, случись мне замешкаться поблизости, хватали, сбивали шляпу и валяли по траве.
Солдат ни разу не слез с зенитки, чтобы мне помочь. Его долг — охранять небо. Но однажды, в начале октября, когда близнецы Рэткарты и еще пять стройбатовцев подловили меня в Клермонтском парке и, как водится, с задором меня лупцевали, вопя: «Лишайный, Лишайный!», со скал вдруг налетел мощный порыв ветра и разметал их по земле. У ветра были карие глаза и смуглая, как у моей матери, кожа.
Читать дальше