Стройка была хорошим предлогом, чтобы покинуть шалаш на пару-тройку дней. В лесу было покойно и роднб, и по утрам громко и радостно пели птицы. Собравшись все вместе, мужчины отдавались своей нелегкой работе с азартом юнцов, бегущих наперегонки. Запах срубленного дерева был чуть кисловат, но снятая стружка пахла сладко и терпко. Смешавшись с опавшей хвоей и полежав с полчаса под солнечным лучом, запах обретал свой самый заветный привкус, лучше которого в лесу ничего не нашлось бы. Свежие заготовки сначала смолили, а потом натирали животным жиром и оставляли подсыхать на свету. В просверленные дыры вставляли толстые тростниковые веревки, просовывая их дважды в каждую доску так, чтобы получилась открытая сверху петля, потом связывали узлами веревки между собой и складывали все в высокий штакетник. В качестве опор для моста подыскали громадный дуб, над которым трудились шесть дней, орудуя сперва по очереди единственным топором, потом ошкуривая ствол и смоля его факелами, потом вытаскивая его на прогалину, к тропе, преодолевая затем расстояние в добрые полверсты до самой реки, чтобы там, уже на берегу, вырыть две узкие и глубокие ямы, разделить ствол надвое и установить столбы. Столбы были похожи на ворота к бурливой воде. Проложить дорожку моста от этих ворот к домам они намеревались уже к июню.
Но в середине мая на них обрушились дожди. Река поднялась в своем русле и жадно лизала волнами подступы к склепам. На том берегу, где стояли шалаш и хадзары, река подъела почву и оставила большущий овраг. После того как дожди отгремели, им пришлось выкладывать насыпь. Лето обещало быть душным и влажным, уже сейчас насыщая воздух особенной вялостью, противящейся дуновениям слабого ветерка, а он, Алан, все не мог решить, когда и как уйти. Ему все время хотелось посторониться под стекленеющим взглядом жены и пропустить его мимо себя, но еще больше и сильнее было желание остановить его на себе и заставить очнуться.
Когда наступила майская жара, женщина почти перестала покидать тень шалаша и только мерила его, босая, короткими шагами. Ступни у нее были маленькие и смуглые, как разжавшиеся детские кулачки. Он любил ее больше, чем раньше. Больше, чем прошлым летом, и больше, чем этой зимой, которая сейчас почему-то оказалась дальше от них, чем любое другое воспоминание. Он любил ее так сильно, что порою жалел, что она ожила тем страшным вечером холодной осени, когда он стоял перед ней на коленях и слышал, как оглушительным водопадом рушится мир. Он любил ее даже сильнее, потому что гнал от себя эти мысли и стыдил за них свою совесть, которая в отместку печатала у него под глазами черные круги. Пользуясь темнотой, он до рассвета терзал ее плоть своими умелыми ласками, но, натыкаясь на выносливую ее податливость, ни разу не смог ею по-настоящему овладеть. Их наслаждение было неистовым и обильным, однако далеко не полным, потому что лишилось главного: способности растворять друг в друге парение собственных душ. И если прежде, насытившись любовью, они удивлялись тому, что тела их, притворившись одним, существуют все-таки порознь, то нынче, сплетаясь ими в поту беспощадной и опытной нежности, они с отчаянием сознавали, что души их друг друга так и не нашли.
От ее мнимой беременности не осталось и следа (так, — сошедшая с раны опухоль). Она не могла простить ему того, что семя его было порченым. Теперь она знала, что понесла не от их любви, а от его дурных предчувствий, от его пошедшей носом крови, которая смешалась с порезом на ее руке, а потому беременность ее себя и исчерпала, произведя на свет не солнечного крепкого ребенка, рожденного где-нибудь в весеннем лесу, а нечто совершенно противоположное — их одиночество вдвоем, ушедшее в шалаш на берегу реки, считавшейся к тому же проклятой.
Он ревновал ее столь безумно, что не решался в том себе признаться. Мост еще не был достроен, а он уже принялся за собственный дом. Соседи охотно помогали, в особенности Тотраз, дни напролет тесавший камень, выкладывавший стены, прослаивая их пленкой глинистой земли и, борясь с течением, таскавший вместе с ним с противоположного берега толстые бревна для стропил. Сочувствуя его несчастью, двое из троих готовы были предложить ему свою дружбу. Что до Ацамаза — похоже, тот был не прочь поделиться с ним своей стойкой мудростью, однако, хорошо читая по их глазам, мужчина понимал, что вряд ли в состоянии все это вынести, и предпочитал молчаливую тень склепов, где можно было укрыться от солнца и времени и где горе его, слишком большое, чтобы пролезть вслед за ним в узкую щель окна, становилось покладистей и смирнее. По крайней мере, присутствие чужой и близкой смерти, почти такой же, как та, что когда-то крестила его на свободу, пусть самую малость, но — успокаивало. «Если я уйду, они себе этого не простят и потом долгие годы будут прятать в себе обращенное ко мне проклятие. Они не смогут проверить, жив я, вернусь ли назад или покончил с собой. Но не уйти я тоже не могу. Коли уйду, они оба обзаведутся призраком. Но ведь остаться с ними не могу я, как бы ни крепился!.. Так что вроде и выхода нет. Когда нет выхода, все равно что-то такое случается, рано или поздно. Только это уже от тебя не зависит, а потому может быть хуже всего. Вот почему мне нужно что-то придумать, иначе я изведу и их и себя…»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу