В тот день мы были сильными настолько, что еще прежде, чем воротились каждый в свой хадзар, возненавидели день завтрашний, потому что знали: такими сильными бывают только раз. Потом приходят будни. Приходят будни и начинают копаться в мелочах. Будни копаются в мелочах и с головой погружаются в мелочность. Такие будни длятся очень долго. Три года для них — совсем не срок...
А спустя три года разражается беда и уносит в ледяном потоке обреченную красоту, которую когда-то сильные мужчины отстояли, встав плечо к плечу...
Да что о том говорить! Мы просто ослепли. А тот из нас, кто ослеп гораздо раньше — но не сердцем, а изъеденными бельмами глазами, кто ослеп не буднями, а горем, но двадцать с лишним лет назад, обернув зрачки к себе в душу, умудрился предсказать весь этот кошмар,— он ослеп потом снова — уже от счастья, от посланного богами нового отцовства, так что с великой радости такой, забыв свои пророчества, был теперь столь же немощен предугадать, как и полоумный сухорукий старик с телом юноши, что не мог учуять даже грустившей у него под самым боком жизни, обязанной ему невольно кровью, согревавшей ей жилы, и собственной обреченностью, ради которых и искала нас беда столько лет, чтобы затем, объявившись в ауле, предстать перед нихасом с веселой улыбкой и не заставить нас даже насторожиться, потому что тот, кто только и мог ее распознать, ослеп от своего одиночества и, сидя в своем дворе, играл тоску на свирели, изматывая ею дряхлого полуслепого зверя, в котором силы осталось разве что на один последний прыжок, а потом, ровно через месяц, отсыпался в пустых стенах после выпитой араки и не только ничего не видел, но и не слышал, опоздав навсегда к возопившей о помощи родине и к праву жить на ней впредь. И когда земля, застонав от боли, всколыхнулась под нами и побежала трещинами к вспенившейся реке, а там разверзлась — в том самом месте, куда сорвалась девушка с моста,— взломала русло и на какое-то мгновение поглотила в открывшемся чреве бешеный поток, а потом, словно подавившись грешной водой, изрыгнула ее обратно, выплеснув волны на берег и обдав нас проклятой их злобой, когда солнце налилось алой кровью и нестерпимо палило, сжигая гулом наполненный воздух, когда от женских воплей и криков детей спекшееся в черный прах время пустило с неба пепельную крошку, похожую на грязный снег, когда запахом гари он разъедал нам глаза и мы увидели густой, в точках, туман, когда туман заслонил от нас солнце и реку, а потом внезапно рассеялся, и настала пронзительная, как визг, тишина,— Одинокий стоял перед ней на коленях и воздевал к небу руки... Он стоял перед тишиной на коленях и беззвучно плакал, потому что небо опять его не убило. И почему-то все мы, сгрудившись в огромный общий страх на аульной улочке, прижавшись друг к другу в объятиях и слыша, как бьется от ужаса одно на всех большое сердце, глядели на его молитву и видели его причастность, которую он даже не скрывал, хоть и не знал еще, что мы осиротели Ланой. А потом он поднялся и медленно побрел к себе, и мы опять услышали свои голоса и женский плач, в котором было теперь больше восторженной радости, чем горя, потому что все уже кончилось и ничего вокруг не изменилось, кроме мокрой потрескавшейся земли да черного праха на ней. Он впивал в себя влагу и превращался в жирную сажу. Когда мы шли по ней, ноги скользили, как по обычной слякоти. Река не успела разбить нашего берега и даже не смыла моста. Дома стояли почти невредимы, кое-где уронив из стен лишь немного глины да горсть плитняка. Мы были живы. Все мы были живы, и только Ланы уже с нами не было.
А когда мы об этом вспомнили, клокотавшая в наших глотках жизнь задрожала суетой и плач сделался громче, а горе в нем мешалось с гневной радостью — оттого, что мы живы. И когда мы быстро, очень быстро, впопыхах, снарядили отряд из добровольцев и отправили их вниз по течению искать ее тело, старики собрались на нихас и пошли оттуда к Сосланову дому.
Он встретил их в дверях, и в лице его не было ничего, кроме слепого страдания. Им было стыдно смотреть ему в лицо. Быть может, из-за того, что в глазах их было слишком много жизни. Они стояли, опустив головы, но всё никак не могли подстроить под его дыхание свое собственное. Мой отец тоже был среди них. А потом мы увидели, как впервые за долгие годы по улице ведут Барысби. Его поставили у стены, чтобы было не очень заметно. И тут им стало еще стыднее, потому что, едва его к ней прислонили, Барысби издал протяжный неприличный звук, а после начал икать, уставившись в расплывающуюся под ногами лужу. Тогда его торопливо схватили за руки и потащили вон. На улице он поскользнулся и шлепнулся задом в сажу. А мы наблюдали, как сын его, взяв отца за шкирку, пытается его поднять и поносит сквозь зубы, побагровев от ярости. Потом я устал за всем этим смотреть и спрятался в нашем сарае. Когда слезы высохли и сделалось темным-темно, я выскользнул украдкой из двери и перемахнул через забор.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу