К этому времени новое здание, где можно укрыться от словоизвержения Шнайдера в собственном кабинете, существует лишь в мечтах Киппенберга. Киппенберг еще обречен выслушивать его сентенции и воспоминания, которые все кончаются словом «кстати»: «Кстати, о девственницах, вы знаете этот анекдот?..» Если тут же находится Босков, он начинает при этих словах громко и возмущенно сопеть, но высказать свое возмущение вслух не решается, потому что, ежели кто не выносит соленой мужской шутки, тот в глазах Шнайдера неслыханно смешон.
Хотя надо сказать, что о фрейлейн Ланквиц Шнайдер не позволяет себе говорить иначе, как с великим почтением, и тем сохраняет память о ней в душе Киппенберга. Киппенберг не отдается чувству, чего нет, того нет, он даже и не знаком с ней. Вспоминая о ней, он испытывает уважение. Чтобы испытывать что-нибудь другое, надо бы побольше знать о ней, а он даже ни разу не заглянул ей в лицо.
И вдруг как-то днем он встречает ее возле института. Утром того же дня он сдал кандидатский экзамен и потому пребывает в отменном расположении духа. Увидев ее так близко, он удивляется, до чего она хороша и до чего ему, Киппенбергу, нравится это спокойное, правильное лицо. Он рад возможности наконец-то хорошенько разглядеть ее и полностью использует эту возможность, он разглядывает ее, не вызывающе, скорей с восхищением, но в то же время упорно и настойчиво, почти требовательно. Ничего не скажешь, очень красивая девушка, тут стоит постараться. В неожиданном приливе молодой дерзости он приветствует ее — без церемоний — как старую знакомую.
Она отвечает на его приветствие с удивлением, почти отчужденно, но спокойно и без враждебности.
— Вот видите, — говорит Киппенберг и останавливается, — я знал, что все это пустой треп насчет высочества и принцессы. Вы самый настоящий человек, и больше ничего. Я считаю, вы свой парень и товарищ на все сто.
Не исключено, что двадцатитрехлетняя Шарлотта именно этого и желала: быть своим парнем, быть товарищем на все сто, таким, с которым можно хоть звонить в чужие двери, хоть бить камнями чужие стекла. Но всю свою жизнь она была принуждена играть совсем другую роль. Прежде всего роль дочери, единственной дочери у отца, который ее боготворит, а в своих семейных привычках на всю жизнь остался архиконсервативен. Потом умерла мать, и Шарлотте неполных семнадцати лет пришлось изображать хозяйку дома, а это во все времена был открытый дом, гостеприимный, представительный, поставленный на широкую ногу. И ей пришлось, как некогда матери, осуществлять представительство, одновременно готовясь к экзаменам. Она приняла эту роль, и, если порой в школьные, а потом и в студенческие годы у нее мелькала мысль, что в будущем для нее не исключен и другой, отличный от традиционного стиль жизни, она быстро отгоняла эту мысль. Даже занятия в университете не освободили ее от домашних обязанностей. Она поняла: ее удел сейчас и в будущем — вести этот гостеприимный, открытый дом, с точки зрения профессиональной быть идеальной сотрудницей сперва отца, которого она почитает, а когда-нибудь позже — другого мужчины, который незаметно сменит отца и, без сомнения, будет принадлежать к тому кругу, где она вращается с младых ногтей.
Может, в пятнадцать лет она представляла себе жизнь несколько иной: бурной, подвижной, волнующей, но все эти представления были расплывчатыми, недостаточно отчетливыми, чтобы когда-нибудь привести к бунту против размеренности этого благополучного существования. Такое случается, человек прозевал свою остановку и становится после этого совсем другим, чем мог бы стать. А тут является какой-то аспирант Киппенберг, на которого отец, правда, возлагает большие надежды, но который еще даже не защитился. Его костюм — не костюм, а ходячий ужас: двубортный, материал в нитку, — и это в пятьдесят девятом году! Просто душа болит глядеть. Верх ботинок в пятнах от кислоты, подметки — по меньшей мере третьи. Рубашка старомодного кроя, да вдобавок мнущаяся. Он идет навстречу, здоровается, заговаривает ни с того ни с сего, даже не представившись, позвольте, мол, и так далее, не склоняется в деревянном поклоне, не говорит учтивости, не старается показать себя с лучшей стороны, не изображает ученого, а просто с места в карьер заводит разговор. Этот бродяга — и выбрит-то прескверно, — небрежный, дерзкий, молодой, и заводит разговор.
Но при всем при том он совершенно не кажется смешным, совсем нет, отнюдь нет.
Читать дальше