— Ну, конечно, конечно, я и сам собирался побеседовать с господином профессором, но не хотел мешать ему на этой неделе во время работы…
— Вполне естественно, — согласился я, — стало быть, я займусь этим делом и все улажу.
Повторять слово «тесть» мне не пришлось. Кортнер, теперь с улыбочкой, поторопился вставить:
— Ну, конечно же, конечно, я буду вам очень признателен…
— Не за что, — сказал я и кивнул ему на прощанье, причем кивок получился как-то сверху вниз, и не только из за моего роста.
В коридоре я встретил доктора Хадриана. Он поднимался по лестнице в свою лабораторию, в «адскую кухню», так у нас в новом здании принято называть химические лаборатории, а отдел химии, возглавляемый Хадрианом, получил название «империя», в чем можно усмотреть намек на имя самого Хадриана, ибо так звучит по-немецки имя римского императора Адриана.
Хадриану сорок лет, он органик-синтетик, первоклассный специалист, молва утверждает, будто Хадриану достаточно набора «Юный химик», чтобы синтезировать любой стероид. Да и в аналитической химии он не менее силен, словом, человек совершенно иного уровня, чем Кортнер. Вот только при взгляде на него меня всегда охватывает зевота. Ибо Хадриан весь какой-то расслабленный, как мокрое белье. Хадриан одного со мной роста, но ужасающе худ, все на нем болтается — брюки, жилет, пиджак, серый халат; у него даже щеки, даже мешки под глазами и те в каких-то дрожащих складках. Он всегда излучает такую безнадежную усталость, что не приходится удивляться по поводу низкой трудовой дисциплины у него в отделе. Хадриан состоит на учете в партгруппе у Боскова, и тот утверждает, будто знавал и другого Хадриана, подтянутого, гибкого. Есть немало умных людей, которыми овладело тупое равнодушие из-за того, что лозунг «Думай с нами, планируй с нами, управляй с нами», хоть убей, не желает воплощаться в жизнь на их рабочем месте. Хадриан не первый и не последний из тех, кого слишком рьяным администрированием довели до полной бесплодности.
Я на ходу поздоровался с Хадрианом и получил в ответ унылый безнадежный кивок.
Босков всякий раз поджидал меня, хотя я моложе, в коридоре у дверей своего кабинета. Вот и сегодня он стоял в дверях, дал мне пройти, вошел следом, сказал «А, вот и вы наконец» и предложил мне на выбор одно из двух кресел, между которыми стоит низкий журнальный столик. Этот столик не вызывает у людей ничего, кроме досады, потому что он шатается. Как его ни двигай, как ни верти, он знай себе шатается, и даже сложенная втрое и подсунутая под одну из ножек перфокарта не может помочь горю. Когда мы переехали в новое здание, Босков категорически отказался расстаться со своей старой обстановкой, как бы убого она ни выглядела, а уж про стол он и заикнуться никому не дал, хотя на нем выплескивается кофе из любой чашки. Даже визиты зарубежных гостей не могут поколебать Боскова. Я только раз в жизни был свидетелем того, как непослушный стол поверг Боскова в смущение. Когда нас посетила делегация советских ученых и один ленинградский профессор чуть-чуть задел стол коленом, на нем тотчас попадали все рюмки, и водка потекла на брюки гостей.
Описать Боскова решительно невозможно. Босков просто человек, лучше не скажешь. Надо узнать его, надо поработать с ним бок о бок, чтобы постичь его человеческую ценность. Вздумай я дать о нем представление, описывая его характерные свойства, у меня получилась бы карикатура, вздумай я раскрыть его внутреннюю сущность, у меня получилось бы славословие, но патетика — не мой стиль. Ограничусь тем, что скажу несколько слов о его внешности и о его прошлом.
В то время, о котором пойдет речь, Боскову было шестьдесят лет, словом, чуть меньше, чем Ланквицу. Он был маленький, коротконогий и — если по правде — толстый, слишком толстый даже при его апоплексическом сложении. В гневе либо просто поднимаясь по лестнице он пыхтел как паровоз. На его округлом теле с внушительных размеров животом сидел шар головы с зеркальной лысиной, и только где-то на затылке еще сохранился островок снежно-белых волос. По его пухлым щечкам разбежалось множество красных прожилок, светлые глаза источали дружелюбие. Когда Босков садится, складывает ручки на животе, расстегивает пиджак и засовывает большие пальцы в вырез жилета, он являет собой картину миролюбия и воплощенного добродушия.
Обманчивая картина. У меня есть нюх на главное в человеке, поэтому я очень скоро понял, что мирный и добродушный Босков может быть и немирным и недобродушным. То обстоятельство, что он легко взрывается, что он ярко выраженный холерик, что он бурно возмущается несовершенствами наших буден и тогда багровеет, как индюк, и начинает пыхтеть поистине угрожающе, — это вовсе не главное в нем, поскольку он так же легко остывает, утирает платком лысину, оттягивает указательным пальцем свой воротничок и бормочет себе под нос: «Ну да, бывает и так». Кстати, когда того требовали обстоятельства, Босков умел прекрасно обуздывать свой холерический темперамент. Но за обликом дружелюбного добряка и пыхтящего холерика скрывалась основная, угаданная мной с первой минуты суть Боскова — никак не вязавшийся с его внешностью характер бойца, наделенного разумом и стойкостью, бойца, который, невзирая на природную вспыльчивость, никогда не впадает в слепую ярость, никогда не проявляет неразборчивости в средствах. Мне доводилось — правда, не слишком часто, но тем сильней было впечатление — наблюдать, как твердеет, застывает, становится непримиримым взгляд Боскова. Всякий раз, когда разговор шел по большому счету, о принципах, которыми он не желал поступиться, о выполнении того, что он называл «решения моей партии», добродушный толстяк преображался в мгновение ока: серые глаза, вмиг утратившие всю кротость, цепко перехватывали взгляд противника, внезапно помолодевший, гибкий и подвижный Босков, чуть наклонясь вперед, хлопал ладонью по столу раз, другой, третий и больше не кряхтел и не пыхтел, и в приветливом голосе появлялась твердость металла: «А ну, выкладывай все начистоту, коротко и ясно».
Читать дальше