Мисс Кабаз спустила ноги на пол и нашарила тапки. Кружилась голова, стучало сердце. Звонок заорал опять.
– Черт возьми, да иду, господи, иду!
Открыла дверь и сморщилась от табачного запаха.
В дверях стояла худая рыжеволосая женщина в фиолетовом пальто. В одной руке она держала сигарету, соединенную с небом ниткой дыма, а другой придерживала высокий воротник.
Рыжая кивнула, затянулась, и пепел рассыпался по складкам рукава.
– Здравствуйте. Я прочитала записку, – она замолчала, перевела взгляд в глубь дома, глаза ее засияли.
Мисс Кабаз оглянулась.
По лестнице, неуклюже перескакивая через ступеньки, спускался ее вчерашний гость. Держась за поручень, он так нелепо переваливался с боку на бок, высоко выбрасывая вперед ноги, что от вчерашней взрослости не осталось и следа. Он спешил, но боялся упасть, смотрел под ноги, низко наклонив голову и высунув кончик языка. Спрыгнул с последней ступени, обогнул мисс Кабаз, прижался к рыжеволосой всем телом и заревел громко, откидываясь назад, чтобы набрать в легкие воздуха. Она присела и гладила его по спине, отчего сигаретная нить наконец порвалась.
– Мой маленький. Мой любимый. Я больше никогда тебя не оставлю. Все будет хорошо, – повторяла рыжая и целовала его в макушку.
А он плакал долго, безутешно, до икоты.
На первом этаже дома, построенного пленными немцами, располагался самый крупный гастроном этого города. Когда-то под его крышей висел огромный плакат: в окружении голубей и колосьев горело алым – “Миру – мир!”, оттого гастроном так и назвали. Причем причудливо это название склоняли: в “Мирумире выбросили хороший сыр”, или: “тупик, что за Мирумиром”. Плакат давно уже сняли – а название осталось.
Они с мамой жили на четвертом этаже “Миру-мира”. Ей прошлым летом перевалило за девяносто, а ему совсем недавно исполнилось семьдесят два.
Когда полтора года назад мать перестала ходить, он собрал из разного барахла каталку, возил ее мыть, кормил с ложки, менял белье, одежду стирал и сушил на кухне, протянув от стены к стене веревку. Сложнее всего было с белым, из-за этого в доме всегда пахло хлоркой. Пробовал кипятить: вспомнил ее рассказы, как она кипятила его пеленки и тщательно проглаживала угольным утюгом “от заразы”, но это оказалось делом слишком хлопотным – окно в кухне сильно запотело, по нему потекли струйки, словно от дождя. Пришлось мыть и окно. В общем, если замачивать в хлорке и покупать дорогой порошок, машинка отстирывала вполне прилично. А так называемую “заразу” уничтожал утюгом обычным. И каждый раз вспоминал, как в детстве, мать разрешала ему самому гладить носовые платки, капая на каждый ее любимые духи “Лель”. Пустой флакон до сих пор лежал в ее комнате, в большой шкатулке с нитками, где на эмалевой крышке на фоне итальянского города, под тонким деревом, закатив глаза к небу, женоподобный юноша. Его грудь, живот и бедра пронзали стрелы, но взор, обращенный к господу, был уже спокоен.
Мальчиком он часами рассматривал эту единственную в доме драгоценность, крутил шкатулку в руках, и тогда картинка оживала – волосы мученика раздувал ветер, ручеек пенился меж камней, а листва на деревце мелко шевелилась.
Мама, сколько он ее помнил, пила снотворное и всякие другие таблетки и на старости лет не совсем понимала, что происходит вокруг, наоборот, часто видела то, чего на самом деле не было. То очередь из невеселых людей стояла через всю ее комнату, то в углу на стуле часами сидел мужчина без ноги, то маленький мальчик входил в окно с таким жалостливым лицом, что заставлял ее плакать. Сначала он пугался этих ее призраков, пытался убедить, что ничего такого на самом деле нет, поводил руками в углах, ходил туда-сюда через всех этих стоящих и сидящих людей, на что она обижалась, часами на него дулась, сидела, уставившись в окно, и он скоро сдался.
Последние лет пять он никуда не ездил, так как не мог оставить ее одну, – посвятил маме целиком свою одинокую пенсионную жизнь. По вечерам читал ей вслух книги и журналы или просто комментировал происходящее по телевизору, она сама почти ничего не видела – только расплывчатые пятна и некоторое движение. Следил, чтобы она строго соблюдала прописанную ей диету, но она часто ныла и просила что-нибудь вкусненькое, жирное, как она выражалась – “питательное”.
Он так и не женился во второй раз, да и первый брак распался потому, что маме жена его была неприятна, и постепенно дрязги двух женщин заставили его сделать выбор – и он, конечно же, предпочел маму этой новой женщине, которая еще не успела пожертвовать для него ничем. Тогда как мать – это же совсем другое дело: вся ее жизнь была служением ему, а если и еще кому, то только для его же пользы. Детей у них с женой не было – развод прошел незаметно, она просто исчезла из его жизни, и скоро пришло чувство, что ее никогда и не было. Потом появлялись еще какие-то дамы, но от его вечных разговоров о маме они быстро начинали тосковать, бежали прочь от этого скучного маминого сынка.
Читать дальше