Медленно, словно поднимал два бруска раскаленного железа, две глыбы известняка, отрывал я понемногу руки от травы. По правой руке, спотыкаясь о порыжевшие на солнце волоски, двигался муравей, таща прозрачное, с черной головкой яйцо. Когда ему удалось забраться на ноготь и вместе с яйцом упасть на землю, я прикрыл глаза и положил руки Хеле на плечи. А она, поднимая их палец за пальцем, прижалась к ним лицом. На ее щеках, на сухих губах я почувствовал крупинки соли. Но я боялся посмотреть на нее, боялся, что на ее лице под крупинками соли увижу голых мальчишек в августовском пруду и голую воду, красную от яблок, словно в ней казаки после битвы обмыли свои шашки, словно весь день эту жесткую от железа воду били колом, стилетом.
Но Хеля, видно не помня о воде, покрытой красными яблоками, о голых мальчишках, что купали в воде коней, о Стахе, что выходил из Дунайца в молодой ивняк и свистел из ивняка в два пальца, о полицейском, что лежал в яме под сгнившей соломой и землей, о моих руках, что были вынуты из гашеной извести и еще чувствовали замирающее в деревянной рукоятке сердце, вела сухими губами по моим ладоням, касаясь языком каждой борозды, глубокой, словно по моей руке из поколения в поколение ездили тяжелые телеги. Когда она губами дошла до безымянного пальца, я зашипел от боли. Сжав мою руку в запястье, она вынула из пальца терновую колючку. Потом высосала сочившуюся кровь, наклонилась надо мной и поцеловала в губы.
— Теперь мы вместе, Пётрусь. А раз мы вместе, то я убила полицейского. И руки твои обмыты водой и вынуты из псалма, из еще росистой зари и только что сняты с головы пса, с головы козленка и никогда не прикасались ни к железу, ни к ране в боку, ни к телу, искалеченному колом и прибитому гвоздями к дереву. И прошу тебя, говори с этих пор: «Ты убила, Хеля. Ты, Ты. Ты». Ведь я хотела убить этого полицейского. И я убила его. И Стах тоже хотел его убить. Конечно, он хотел его убить, раз он ни к тебе, ни ко мне больше не приходит. Он был лучше, чем я, лучше, чем ты, лучше, чем тело, искалеченное и прибитое гвоздями к дереву. И Стах хотел, чтобы мы были вместе. А если он хотел, чтобы мы были вместе, и если он не приходит к нам, то это он убил… За меня и за тебя убил он полицейского. А мы с тобой никого не убивали. Нам ведь никого нельзя убивать, чтобы у нас не родилось, Пётрусь, чтобы у нас не родилось… Сам, Пётрусь, знаешь… Чтобы ни ты, ни я никогда не были палачами.
— Но я убил, Хеля. Еще раньше убил. Сама ты говорила, чтобы я убил. Еще там, у реки, когда мы стреляли в осину, убил я. Стаха я убил. А если я его убил, то потом не смог его уберечь. И не привел его домой, и к тебе его не привел. И на руках его не принес. Не мог я его на руках принести. Он валился из рук моих, как сноп, уходил от меня, как вода весенняя. А когда он потом явился ко мне и яблока из рук моих не взял, кричать я стал по ночам. А когда ты пришла ко мне, чтобы увидеть его, чтобы я тебе отдал его, я хотел убить его, еще раз убить, убить навсегда. И убил я его. Нет его больше во мне. Но чтобы его не было во мне, убил я почтальона и солтыса убил. А вот сегодня убил полицейского. Но это уже за Моисея. Ведь Моисей тоже являлся мне. Оба являлись мне. И оба несли в руках выступающее из-под осиновой коры белое лицо. И просили они, чтобы я взял у них осиновое лицо и надел его на себя и чтобы я больше не щеголял с лицом со следами праздника, сада, хора костельного. А если хочешь увидеть это осиновое лицо, приглядись ко мне хорошенько.
— Что ты болтаешь, Пётрусь? Нет у тебя никакого осинового лица. И никогда ты не брал его ни от Стаха, ни от Моисея. И у реки его нет, и никогда не было осинового лица. В деревне никто не помнит, даже старые люди не помнят, чтобы у кого-нибудь было осиновое лицо и чтобы кто-нибудь не мог его носить и спрятал под корой дерева. И лицо твое такое же, как тогда на огородах, как тогда на гулянье. И даже красивее, потому что нет на нем воды, усеянной красными яблоками, воды, порубленной казацкими шашками, нет следов великопостного псалма, хотя весь лоб твой изранен терновыми колючками и кровь еще сочится.
— Хеля, так ты будешь гулять со мной?
— Конечно же, буду. В это же воскресенье я приду за тобой, и медленно, чтобы все в деревне видели, пойдем мы с тобою к реке. А потом каждый день буду заходить к тебе, и будем мы гулять, где нам только захочется. И пусть все девушки, и Марыся тоже, лопнут от зависти, что ты гуляешь со мной, что мы идем под руку, прижавшись друг к другу, что мы улыбаемся друг другу и тихонько напеваем. Ведь ты такой красивый, Петр, и такой высокий. Выше наших яблонь, выше святого Михаила с витража под хорами, церковного колокола выше. И сильный ты. Как закаленное железо. И можешь меня на руках носить. А как возьмешь меня на руки и отнесешь к реке, то споешь мне, как только ты умеешь петь, во весь голос мне споешь, чтобы вся деревня слышала ту песню, что ты пел Марысе на гулянье.
Читать дальше