— Чего ты от меня хочешь, дурочка? Мы на войне были. А с войны всегда кто-нибудь не возвращается.
— Но ты же вернулся?
— Я вернулся, чтобы сказать тебе, что там, на Дунайце, когда из осиновой сердцевины выступило лицо, Стах в меня целился. И еще чтобы тебе сказать, что я тоже стрелял не в дерево.
Солтысова дочка встала с земли. Приблизилась ко мне. Я пятился от нее, пока не наткнулся спиной на яблоньку.
— Ну, видишь, Петр, видишь, какой ты! Ты еще тогда его убил. Тогда. И тебе посчастливилось. Война тебе на руку оказалась. Ты его увел на войну и там, на войне, чтобы не на тебя сказали, чтобы не на тебя у костела пальцами показывали, чтобы не тебя в тюрьме сгноили, его и убили. Но ты не бойся. Я никому не скажу. Я же тебе говорила, а как будешь королем, буду королевой, а как будешь палачом, палачихой буду. И будем купаться голышом в пруду, и в реке в чем мать родила купаться станем. И не в темноте, как тогда на огородах. В самый полдень, при всех. Ты стыдиться не будешь? Правда не будешь? Ведь чего тебе стыдиться? Все твое — при тебе. Только ты должен сукно красное приготовить. Много сукна, Петр. И выстелить во всей округе сукном дно каждого озерца и все-все пруды. И Дунайец, и Вислу. А потом, Петр, я тебе сыночка рожу. Рожу тебе, Петр, котеночка пушистенького. Щеночка миленького, палачоночка любименького, Петр ты мой, Пётрусь.
Я привлек ее к себе и, взяв за подбородок, поцеловал в губы. И проводил по лицу ее, по шее сухими, как щепка, губами, и грыз губы ее, пока не стало солоно на языке, пока она не вскрикнула. Под руками моими дрогнули ее груди. А горло мое было пронзено ножом, низ живота разболелся. Страшась своего горла, и живота, и рук своих, блуждавших по ней, и этого щеночка, котеночка, палачоночка, отодвинулся я от Хели. И тогда она снова заговорила:
— Как же это, Петр, Пётрусь? Ты знал, что он в тебя целился и хотел тебя у меня убить, и ты не сказал об этом ни слова? Значит, полуживой, с лицом, выбитым пулями в осине, ты на войну пошел и не пришел со мной попрощаться? А раз ты не пришел со мной попрощаться, я подумала о Стахе. Видно, из-за этой моей думки он там и остался. Ведь как подумаешь о ком-нибудь и ничего ему не дашь — ни яблока, ни кружки воды хотя бы, так он не знает ни про яблоко, ни про воду, и ему не за чем возвращаться. И о тебе я думала. Но ты же не привел попрощаться, вот я и думала, что ты уже выпил воду, съел яблоко, утолил жажду и тебе не хочется второй кружки воды, второго и третьего яблока.
Скрипнула дверь. Я потянул солтысову дочку дальше в сад. С порога меня звал Моисей. Поцеловав Хелю в глаза, я взял ее на руки и перенес через плетень. Пока я кричал Моисею:
— Ничего со мной не случилось. Просто башка побаливает. Сейчас вернусь! — Хеля успела мне шепнуть, что завтра ночью придет ко мне на сеновал.
Было уже поздно. Когда я посмотрел на звездное небо, Большая Медведица, стоявшая с вечера над ракитами, вскарабкалась на верхушки сада. Вернувшись в дом, я поговорил с соседями о всякой всячине, но, как только кончилась малага, они, похлопав меня и Моисея по спине, разошлись по домам. После их ухода мы помогли матери убрать со стола и вышли в сад. Выкурив по цигарке, забрались в ригу. Прежде чем уснуть, мы договорились, что завтра с самого утра отправимся на поле у терновника. Объезжая деревни, напрямик, лугами и лесом я отвезу Моисея в местечко.
В риге было еще темно, когда мы выбрались из перин и душного сена. Вдвоем быстро управились с лошадьми и возом и уже через четверть часа были готовы в дорогу. Конюшня дышала теплом, как хлебная печь. Я вывел лошадей оттуда, они стояли под яблоньками, уже обожженными первыми заморозками, и от них поднимались белые облака. В плетеном кузове на вязанке сена сидел Бурек и обнюхивал, словно кость, лежавший поперек вязанки кларнет. Казалось, он вот-вот возьмет его в передние лапы и заиграет ему одному известный собачий псалом.
Набросив на плечи шинели, мы стояли, покуривая махорку. Моисей, подойдя к возу, развязал вещевой мешок, проверяя, все ли захватил с собой. Видно, чего-то недоставало — слишком долго он возился.
— Тфилим, мои тфилим [7] Часть молитвенного облачения в виде четырехугольных коробочек, прикрепляемых во время молитвы ко лбу и к левой руке.
. Ты, Петр, не видал, куда они девались? Я же не могу вернуться домой без тфилим и с остриженной головой. Это хуже, чем самому стариков заживо в гроб уложить.
Втоптав окурки в траву, мы вернулись в ригу. Несколько раз перерыли перины и сено под ними. Тфилим не было. Не было их и ниже, на клевере, где вчера Моисей, стыдливо выбравшись из-под перин, долго и горячо молился. Я успокаивал его, как мог. Он повеселел только тогда, когда я пообещал, что, приехав с поля, еще раз перетрясу все сено.
Читать дальше