…Я сидел, обхватив колени, на самом краю последнего волнореза. Позади были берег и город. Позади было много естественного и искусственного камня, много ржавого железа, стекла, обработанного дерева, было много нефти и производных от нее. Впереди был только горизонт. Полоса зеленой воды, полоса синей и — далеко-далеко — полоса черной, будто там пролита тушь или собирается гроза. Но облаков не было — свод чистым краем падал к полоске черной воды. Я надеялся увидеть дельфинов, но и дельфинов не было. Море терпко пахло, разогретое дневным жаром, всплескивало в щелях, ерошило нежную бороду водорослей. В абсолютно прозрачной воде мелькали черные рыбки, извиваясь всем телом. Их домом была растрескавшаяся туша волнореза. А моим? Квартира в городе, в который я не вернусь? Чужая, слегка обжитая мною дача, мой фургон или палатка, которую я могу поставить, где мне вздумается, — хоть, переплыв море, на той, южной земле? …и встанут рощи, и падут горы, и камень превратится в песок, а трава прорастет травой; и пройдет так много времени, что на месте старого упавшего и сгнившего дерева-великана успеет проклюнуться, вырасти, упасть и сгнить следующее; в середине каждого года с ночного неба будут сыпаться пригоршни ярких угольков, а новая суша перегонит податливое море на место старой…
Поздним вечером я развел костер прямо на дороге, на асфальте, сухом и растрескавшемся, как змеиный выползок. Это был горб шоссе, я хорошенько осмотрел его, прежде чем разбить лагерь. Кроме какого-то пугливого зверька, юркнувшего за сарай у дороги, а от сарая в степь, когда я начал отдирать доски для костра, — кроме него, животных поблизости не наблюдалось. Риф тоже не выказывала беспокойства, но я все же положил рядом автомат, невесело усмехнувшись себе.
После ужина еще грыз что-то, орешки из пакетика, улегшись под звездами. С юга наползала пленка тонких высоких облаков. Риф некоторое время на меня за что-то дулась, но потом пришла и улеглась, как обычно, в ногах. Я уснул, недовольный собой и всем на свете, а потом провод обвился вокруг моей ноги и тянул, тянул вниз, где… вдали волны уже не катятся, а застыли беззвучной оцепенелой рябью, и я… лечу в оглушительный столб брызг и пламени, а вода…
Риф отпустила угол пледа и опять гавкнула над ухом. По лицу, по груди, по дороге и по кустам на обочине молотили тяжелые одиночные капли, грозящие вот-вот сделаться очередями. Спросонок я на четвереньках кинулся к машине, боднул протектор, прикусил язык. Наконец влез, впустил Риф, завел мотор и в полной черноте наощупь включил печку. Молний почему-то не было. Это был тихий дождь. В кузове я не стал переодеваться, только вытер полотенцем голову и, прихватив бутылку коньяку, опустился обратно в кабину. Вакса залила стекло. Изменчивые струи серебрились от лампочки — и только. Я не видел даже капота. Выключил свет и сидел, согреваясь печкой и коньяком. Риф тяжело вздохнула и завозилась. Я положил ей руку на голову, сказал что-то, она засопела. У меня не было никаких мыслей, абсолютно никаких. Я сидел, пил, слушал дождь. Когда в кабине стало душно, опустил свое стекло до половины, и дождь сделался слышнее. Я по-прежнему ничего не видел — не видел даже собственных пальцев, когда подносил их к глазам. Хмель не брал меня. Я выцедил бутылку всю, до капли, бросил в окно, она глухо разбилась. Прошло время, когда я трясся над каждой оставляемой кучкой мусора, закапывал и сжигал. Мне захотелось прилечь на руль и заплакать, и я сделал это.
Полосатый столб с гербом стоял незыблемо — и ветра его не свалили, и дожди не подмыли. Единственное — он был пыльным.
Я не стал ни идиотски топтаться вокруг него, ни обтирать рукавом пыль с герба, ни — боже упаси — прикручивать к его бело-черной ноге пиропатрон. Я даже не остановился, а лишь слегка притормозил перед полосатым же шлагбаумом, чтобы переломить его, не попортив машины. Выходить поднимать шлагбаум мне было лень, да и наплевать.
Это было вчера. А сегодня мы с Риф ужинали перед костерком в рощице, тополя которой горели точно так же, как и тополя покинутого отечества. Они и росли так же — протянутые к небу пальцы, — ни в малейшей степени не заботясь, что рождены соками чужой, хоть и во времена оны дружественной сопредельной земли. Для Риф я подстрелил кролика, а сам ел какие-то консервы из магазинчика в деревушке поодаль.
Непонятная апатия владела мною последние дни. Я почти не продвинулся по намеченному маршруту Подолгу лежал по утрам, перестал играть с Риф, и главное — будучи в чужой, никогда не виданной стороне, не находил в себе ни малейшего интереса к ней. Я проехал несколько деревушек и маленький городок, при дороге стояли непривычно яркие щиты с непривычными буквами, на прилавках непривычных магазинчиков съежились непривычные товары, но что-то, видимо, случилось со мной. Я тщетно пытался обрести себя прежнего — жадно глядящего в мир. Я хотел, я правда очень хотел вернуть это, но у меня не получалось, и вскоре — о, как быстро — я перестал хотеть даже размышлять, отчего не получается. Я сам стал неинтересен себе, и мне стали неинтересны дни, в которых я живу, и места, которые миную. В главном все было одинаковое — брошенное, готовое вот-вот разрушиться, но никак не разрушающееся, и мне казалось теперь, что даже в тех изменениях, что происходят, — с каждым осевшим домом, упавшей опорой, проржавевшим днищем перевернутого автомобиля, — умирает часть меня. Где, где дни, когда я встречал радостно эти картины? Нет, я и сейчас не желал возвращения былого, но пришедший на смену мир не принимал меня, и это вдруг сделалось очень тяжело. Я выскреб ложкой банку до дна и безучастно подумал, не открыть ли еще. Хотя в общем-то был сыт.
Читать дальше